сколы на зеркале. Вот-вот развалится на части. 
И оно разваливается.
 - Уже не склеить, – произносит Ксюша безразлично. – Ты всё испортил.
 И смотрит не на меня, а куда-то в сторону. Поворачиваю голову – пустой зал. Ксюша идет туда, поднимает кисти рук, будто хочет положить их на плечи партнера, которого мне не видно. И начинает плыть в танце под нашу свадебную песню.
 - Это наш танец! – кричу, не оставляя попытки выдернуть ноги и подойти к жене. Вклиниться между ней и невидимкой.
 - Если тебе есть, что сказать, ты знаешь, где меня найти.
 Невидимка обретает очертания, и я узнаю в нем Артёма Фролова. Внутри будто рвется нить, связывавшая все органы.
 Распадаюсь.
 - Свали нахрен отсю...
 Не успеваю договорить.
 - Фибриляция!
 Пол уходит из-под ног. И я проваливаюсь
 - Разряд!
 - Давление!
 - Доктор, это что? Слёзы?.. - ... Да, – хриплю с кем-то в унисон.
 И открываю глаза.
   Глава 26
   - Сколько? – еле выдавливаю из себя.
 Это сейчас мой максимум. Одно слово. Язык деревянный. Связки тоже не слушаются – гортань всё еще раздражена после интубации. Из меня выходит не голос, а что-то хриплое.
 - Пять дней.
 Зато мозг, слава Богу, работает. Возможно, даже лучше, чем раньше.
 Пять дней...
 Много.
 Очень много!
 Всё что угодно могло произойти за эти пять дней, пока я спал.
 Не кома, сопор.
 Не разбираюсь в медицинских терминологиях, но именно так мне сказал врач.
 «Сопор – как глубокий сон, из которого можно выйти. Главное – чтобы было, ради чего просыпаться».
 А еще он сказал, что я в рубашке родился. На теле ни царапины, органы в порядке. Так что, полная реабилитация – дело времени.
 А времени у меня сейчас как раз нет.
 У меня жизнь рушится, семья рушится, жена, возможно, уже с другим мужчиной, а я тут валяюсь тряпкой, еле руками двигаю – всё тело будто не моё, чужое, ватное.
 - Сейчас ночь, Григорян. Завтра с утра свяжемся с вашими родными, сообщим хорошую новость.
 Маму жалко. Как она там? Она у меня чувствительная очень, эмоциональная. Её же любая новость сломать может. Пока мы ковидом по очереди болели, она на нервах поседела вся. Сама эту заразу перенесла легко, а вот за нас за всех чуть с ума не сошла.
 Киваю доктору. Точнее, это мне кажется, что киваю. А по факту только глаза прикрываю – шея тоже не слушается.
 Медсестра поправляет одеяло.
 Они выходят вдвоем.
 Всю ночь я не смыкаю глаз. Пробую встать с койки, но тут же сдаюсь. Не получается пока.
 Дело времени.
 Поэтому лежу бревном и думаю, думаю, думаю.
 Лучше бы раньше думал.
 «Думать надо головой, а не членом!»
 Член последнее время вообще не подает признаков активности.
 Утром снова приходит медсестра. Проводит какие-то манипуляции, кровь берет, температуру измеряет – я даже не вникаю.
 Даже моя физическая немощность в эту минуту меня не трогает. Хотя еще недавно от мысли, что кто-то за мной будет утку выносить, застрелился бы.
 Немного позже появляется врач. Смотрит на мониторы, произносит какие-то дежурные реплики. Перед уходом сообщает:
 - После трёх переведем вас в палату.
 Киваю.
 - Семье сообщили, придут в часы посещения. Ждите.
 Вот так просто.
 Ждите.
 Ушёл.
 А кому именно позвонили, кого ждать – не сказал.
 Потому что, что?
 Потому что нормальный человек и так знает, кто его семья и кого ждать.
 А я – кто?
 «Ты просто конченый мудак».
 Самый последний из мудаков.
 Грандиозный имбецил.
 Ублюдочный кретин.
 Я кто угодно, но не нормальный человек. Потому что нормальный бы не просрал свою жизнь в унитаз.
 « Не смотря ни на что, я никогда не могла подумать, что ты способен сравнить нашу семью с туалетом».
 «Браво, господин адвокат. Это было зрелищно!»
 В палате, как и в реанимации, я снова один. Стол, стул, мерное тиканье часов.
 Это хорошо. Компания мне точно не нужна. У меня и так в голове будто размножение личности. Один – вопросы задает, второй – ответы ищет, третий – кроет, на чем свет стоит...
 Конечно же, я потерял счет времени. Потому что лежу так, что не видно часов – висят прямо над моей кроватью.
 Только по окну понятно – еще светло. Еще не вечер. Еще немного – и семья придет.
 И вот, абсолютная тишина палаты разбавляется стуком каблуков. А следом – гулкий топот. Это точно не медперсонал, они ходят бесшумно.
 А потом дверь медленно и неуверенно начинает открываться.
 - Тшшш, вдруг ребенок спит.
 - Мам, – хриплю на той громкости, на которую способен.
 - Вай, коранам ес! (прим. по-армянски – «чтоб я ослепла!») – моментально взрывается мама, залетая в палату. – Чтоб глаза мои не видели тебя в таком состоянии, ай бала! Кожа да кости!
 Подбегает, хочет дотронуться, обнять, но в неуверенности топчется у подножья.
 Папа молчит. В руках – спортивная сумка.
 Наверное, вещи какие-то принесли. Обычно, так и делают, когда человек в больнице.
 - Ты о своей матери вообще не подумал, когда за руль садился?! – не выдержав, начинает причитать мать. – О детях своих вообще не подумал?!
 - Лариса, успокойся, – привычно осаждает её папа. Голос его тусклый, безжизненный.
 Мама смотрит на него искоса, чуть заметно кивает.
 - Я тебе толму принесла, картошку отварила с маслом, грудку в гриле, запеканку творожную, бульон, – начинает перечислять, виновато наклонив голову влево. – Не знала, что тебе можно, поэтому всё сразу принесла. А внизу всё отобрали. Сказали, нельзя тебя кормить.
 И правильно сделали.
 Люблю мамину стряпню, но о еде даже мыслей сейчас нет. Не чувствую голода.
 Мама осторожно сдвигает край одеяла и медленно опускается на кровать.
 Рассматриваю.
 Щеки осунулись, под глазами темные круги стали еще темнее, растекаются вдоль переносицы.
 Смотрю на её руки. Пальцы дрожат. Она ловит мой взгляд, сразу их в кулаки сжимает. Слабо так, неуверенно. Чтобы я не видел.
 - Прости.
 - Оффф.
 И тихо, беззвучно плачет.
 Не оплакивай меня, мам, я же не умер.
 Папа вытаскивает из кармана сложенный платок, передает маме.
 - Мам, – собираю все силы, чтобы спросить то, что меня мучает. – Ксюша знает?
 Кивает.
 - Знает, конечно. Ей первой позвонили, а потом уже она нам рассказала.
 Да, конечно.
 Она же супруга.
 Пока еще.
 - Приходила?
 Качает головой.
 - Только в первый день.