водил им из стороны в сторону у самой кромки прибоя, рвущегося кривой пенной полосой. Что-то безумное в этом. 
– Мы с Витькой… Виктором Борисовичем вот только на днях пересекались, – доносилось с площадки.
 * * *
 Тот зимний день рождения был единственный раз, когда он видел всю семью за столом. Так и болтается эта светящаяся колба во мраке памяти. Витька пронзил его душу. В груди заныло. И водка за четыре двенадцать оказалась какой-то свежей, вкусной. Эти пельмени, уксус. Слава смотрел на убогое жилье, освещенное мрачным светом сорокаваттки, на помойное ведро под раковиной, на грязные кальсоны в углу, а душа наполнялась радостью, и казалось, что впереди его ждет что-то очень хорошее и сбудется все им задуманное. Хотелось рассказать им всем что-то невероятное, новое, зарубежное. На радостях он даже заспорил о чем-то с татуированным мужиком и говорил ему: «Ну, положим, вы правы, Борис». Витькина шкодная голова, наклонявшаяся из-за Толькиного плеча, тонкое красное ухо, блестящие глаза. Начитавшийся Диккенса и прочих «детей подземелья», Слава поклялся спасти его, защитить. И задыхался от радости и громадья будущих планов. Опьянел, тосты провозглашал какие-то, анекдоты про Брежнева рассказывал. Потом бегал в уборную на улицу. Приятно и радостно было чувствовать распалившимся лицом резкий холод декабрьской ночи. Мочился, покачивался и с наслаждением бурчал под нос: «Жизнь – это сущий пустяк, Славка! Такой прекрасный и очень пьяный сущий пустяк!»
 В школу Витька почти не ходил. Воровал со своим другом Саповским варенье по сараям и рубашки отдыхающих из санатория имени Куйбышева. Одну даже Слава у них купил за десять рублей. Потом Саповский несколько раз приходил: мол, продешевили, она нейлоновая, добавь два рубля.
 – Что же ты делаешь, Вячеслав? – горько изумлялась мать. – С кем ты связался? Мамаша – городская пьяница, мужик – отсидел, говорят, человека топором зарубил, и это хулиганье с Чайной горки!
 Но Витьку мать жалела и привечала. А он уже почти поселился у них. Много читал. Скрывая слезы, тряс плечами над «Нелло и Патрашем». Холод, сквозняки в коммуналке – и Витька вместе со Славой спал на старом раскладывающемся диване. Когда с одной половины кто-то резко вставал, вторая падала. Мать подкладывала им в ноги нагретый на печке и завернутый в тряпку кирпич. Зимние холода, грозы и молнии, бросающие горы с места на место и освещающие море, которое ночью, оказывается, такое же голубое, как и днем, этот кирпич в ногах…
 Дети Малаховские поражали его. Какие пронзительные были дети! Стремились к красоте, пытались образовать вокруг себя дом. Толик бил в туалете бутылки с родительской водкой, гнал из квартиры-голубятни пьяниц, книжки читал. А Витька вдруг пошел на киностудию с просьбой сниматься в детских фильмах! Тольке проговорился, тот хохотал, дивился и всем об этом рассказывал. Никто не верил, конечно, этому сумасбродству, наивной детской прихоти. Но Витьку взяли! Сами пришли за ним в сараюгу и позвали «в кино». Он подстригся, выпросил у брата его любимую рубашку с кармашками на молнии и шевроном на рукаве («Дядя привез из Америки»). Витька снимался в «Дубравке». Там был один эпизод, для которого выбрали именно его. Вернее, его спину. Нужно было, чтобы на мальчика сзади прыгала кошка. Она невольно царапалась. Своего ребенка московские родители отвели в сторону. Использовалась шкура пацана без защитников. Было несколько дублей. Кошка расцарапала кожу до крови. Но главное – пострадала рубашка. Витька с обидой вспоминал это. Вспоминал, как прятался в сарае, проклинал это кино и плакал, ожидая кары. А потом его с матерью вызвали в кассу Ялтинской киностудии. На телевизор «Верховина», купленный с первого гонорара, собирались соседи, и он с гордостью сидел среди них, как взрослый, оглядывая притихших мужиков и баб. «Дети пьяниц, а гляди-ка, в люди выходят». Потом он снимался еще в каком-то известном фильме вместе с Николаем Крючковым. Бывало, народный артист пил, и съемки задерживались. Коротышка Дуська тоже присоединялась к этим интересным эпизодам за кадром. Ее прогоняли с площадки. Витька страдал и боялся, что и его попрут заодно. Когда съемки закончились, то перепутали его фамилию в титрах. Он переживал. Стеснялся соседей. Через много лет, когда он потерял деньги и писательский билет, эти же соседи ему с благоговением вернули все: «Смотри, добился своего! Член… Вышел-таки в люди!»
 Вспомнил и это – как однажды задержались возле киоска «Союзпечати». Витьке понадобилось что-то. Он жался с краю, переминался с ноги на ногу.
 «В ГДР на пленуме ЦК Социалистической единой партии Германии руководителем стал Эрих Хонеккер»… «Л. И. Брежнев начал трехдневную поездку в Грузию»…
 И вдруг Слава краем глаза заметил, как Витька, перебирая снимки-открытки актеров советского театра и кино, разложенные на переднем плане, воровато подкладывает меж ними свое фото, свои детские кудряшки и торчащие уши.
 * * *
 – Это для вас он писатель и член жюрей. Для меня он просто сосед… Так, мобильный, извините.
 – Скажите, а где греческий салат? Это греческий салат?
 – Это кутья!
 – А я думала, греческий салат. А где же греческий салат?
 – Зьили!
 – Ой, как прекрасно! Хы-хы…
 Задувало свежим, солоноватым ветром с моря и тут же – мусорной пылью. По тенту над столами ходили и тихо переговаривались чайки. Иногда кто-нибудь из них выглядывал, показывая нервную и подозрительную голову, как у сумасшедшего с манией величия.
 – Соль и кипяток бесплатно, пиво только членам профсоюза.
 – А кто же оплатил поминки?
 – Виктор Иванович…
 – Борисович!
 – Борисыч! Известный российский писатель, член жюри!
 * * *
 Лет в четырнадцать Виктор принес «рассказики» в школьной тетради. Слава, уже студент Литинститута и «настоящий писатель», брезгливо листал страницы, насмешливо морщился, а потом, прочитав про пьяницу-мать под забором и слезы мальчика, постеснявшегося признать ее при друзьях, возрадовался своему наитию и со страхом дивился верности судьбы, выведшей его на этого пацана.
 – Да это настоящая проза, Виктор!
 – У меня еще много таких проз, брат!
 «Как восхитительно и радостно парит в небе чайка, вместе с ней парит и возносится, мечется и опадает моя душа. И не верится, что это та же самая птица, когда она приземляется – грузная, безобразная, – с обыденным бесстыдством копается в объедках на пляже». А еще там были аплодисменты листьев, срывающихся с осенних деревьев, к которым вдруг прислушивается ожиревшая, расхотевшая летать чайка. Где он мог в Ялте услышать эти аплодисменты? Напыщенно, будто списал у какого-то манерного автора.
 * * *
 Едва доносится шум прибоя. Вдали – бесстрастное гладкое море. И взгляду с поразительной четкостью досягаем серебрящийся запредельный проход меж потолком неба и полом моря.