ересей, выправляло истинную веру, пленяло всех, ищущих правды и подвига, налагало неизгладимую печать, полную духовной красоты и истинного величия, на грешную, изнеженную, вырождающуюся и прекрасную Византию.
И Византия в бренном своем величии истлела, а вечное дело православия, находящееся в суровых руках смиренно-непреклонных монахов, продолжало расти и шириться в мире уже и на другой почве, на русской почве.
Я не буду излагать историю аскетизма и историю отношения к нему мира. Скажу только, что в известную минуту этот внешний мир восстал на аскетов, обвинил их в том, что во имя любви к Богу они предают брата своего – человека. И тогда человеческая жизнь была выведена из монастырской ограды, из пустыни и киновий, даже, может быть, вообще из-под церковного купола на широкий путь гуманистического возрождения.
Человек, любовь к человеку, абсолютная и непререкаемая ценность и правда человечества, человеческой истории, человеческого творчества – всех проявлений человеческого лика в мире, – вот что было объявлено мерой вещей и ключом пре мудрости.
Мы вернемся еще к вопросу о том, предавал ли аскетизм правду мира во имя Божией правды, а пока остановимся на том, что гуманизм, увлеченный и плененный несомненной и подлинной ценностью человеческого лица, перешел в другую крайность – во имя правды человеческой предал правду Божию.
Если носители духовной правды аскетизма отрекались от мира во имя любви к Богу, то тут мир, в лице гуманизма, отрекался от Бога во имя любви к себе. Что же? Можем ли мы сказать, что утверждение любви к плоти мира, творению является отрицательным и противоречащим любви к Творцу? Никак и нисколько. Может быть, высшим даже проявлением любви к творению и объясняется немного проникновение в тайну Его творчества, в осмысливании творения и в любви к нему. Любовь к творению есть наглядный мост к любви к Творцу.
Но удивительным свойством обладает Истина. И недаром она именуется Полнотой.
Свойство это выражается в том, что часть истины, взятая в отдельности от полноты истины и в забвении или отрицании этой полноты, становится уже не истиной, а ложью. Объемлющая все и исчерпывающая полнота заповедей: «Возлюби Бога твоего и возлюби брата твоего, как самого себя» – именно в таком двуедином составе является полнотой.
Гуманизм обвинил христианский мир в том, что он понял и принял только первую часть этой полноты истины – отрекся от любви к человеку, творению и Сыну Божию – и этим самым бессознательно умалил свою любовь и к Богу-Творцу и Отцу человеческому. Но, обвинив, впал в обратный грех.
Он предал любовь к Богу, он в творении перестал ощущать Творца – и этим, в конце концов, конечно, умалил и творение. Правда, не всегда это умаление чувствуется, потому что зачастую творение просто возводится на место Творца.
Таков внутренний смысл гуманизма.
Нам важнее остановиться на его методе действий. И вот тут-то очень трудно найти какой бы то ни было становой хребет гуманизма. Был, конечно, такой.
Реформация во многих своих проявлениях носила на себе печать большой внутренней собранности и строгого аскетизма. Но трудно считать ее особенным и единственным духовным средоточием гуманизма. Она не представляла его целиком, а была лишь одним из его ответвлений, правда очень значительным.
Гуманизм же сам в себе, принцип Возрождения, – опыт дерзновенный и зачарованный пафосом человеческого самоутверждения, – как-то прошел мимо сознания начал жизни. Возрождение слишком много радовалось, чтобы почувствовать необходимость внутреннего собирания человека. Оно не сумело ограничить себя и в этом ограничении выковать непоборимые духовные мускулы.
Аскетизм, во всяком случае, перестал существовать в том виде, как он существовал раньше, а в большинстве случаев перестал и вовсе существовать.
И неожиданно он воскрес и получил разную оценку на русской почве на протяжении последнего столетия.
Первое такое воскрешение его и утверждение его правды, как противопоставленной правде гуманизма, мирской правде, мы находим у Константина Леонтьева.
Как понял он и воспринял древнюю суровость аскетического пути? Не будет парадоксальным сказать, что он его воспринял так, как его воспринимал гуманизм, то есть он твердо заявил, что любовь к Богу не может ужиться с любовью к человеку, что любовь к Богу ведет к проклинанию человека, что в этом – последняя правда и последний смысл православия. Всякое же иное православие – неопределенное, розовое православие, от которого надо избавляться огнем и мечом.
Разница у Леонтьева с гуманизмом не в том, что они по-разному определяют значение древнего христианства – они его понимают одинаково: как предательство мира во имя любви к Богу. Разница между ними в том, что они неодинаково оценивают такое отношение к миру.
Гуманизм не хочет любви к Богу, предающей человека, и на этом основании постепенно доходит до отказа от всякой любви к Богу.
Леонтьев говорит самое решительное и безоговорочное «да» отречению от мира во имя любви к Богу.
Он не только теоретически соглашается с определением гуманизма, но и, в противоположность ему, дает положительную оценку такому определению.
И самое трагическое в этом то, что соглашается-то он, по существу, с основной и все определяющей ошибкой гуманизма, раз и навсегда неверно понявшего древнюю аскетику и внушившего это неверное понимание миру.
В известном смысле отрицающий гуманизм Леонтьев является жертвой изначальной ошибки гуманизма, несмотря на то что он подходит к христианству с противоположной стороны, чем гуманизм.
Итак, утвердившись на неправильной мысли о том, что византийское православие отрекается во имя Бога от мира, Леонтьев заявляет, что это отречение правильно и обязательно для всякого христианина, и становится более византийцем, чем были в этом отношении византийцами отцы Церкви и пустынники. Можно сказать, что он утвердил в себе неправду правды.
И в этом смысле, не касаясь известной величины Леонтьева, можно сказать, что он был одним из самых страшных явлений русской мысли, закрепляющим и утверждающим искажение как подлинность. Многим и навсегда он закрыл возможность правильного разумения аскетического пути.
В любопытном соотношении с ним находится мысль Розанова. В сущности, что противоположнее страстно-холодного и мироненавистнического византинизма Леонтьева и иудаистического приятия плоти Розанова?
Но противоположность их – в оценках, а не в существе. Один – Леонтьев – отрицает «розовое христианство» как неподлинное и утверждает последнюю правду «темного лика». Другой – Розанов – соглашается, что темный лик есть действительно последняя правда христианства, но на этом основании отрицает все христианство.
Розанов, в сущности, своеобразное и специфически русское преломление начального гуманизма.
И уже, во всяком случае, основная оценка его неправды аскетизма вполне совпадает с оценкой гуманистической.
Пусть для него Христос – «Лицо бесконечной красоты и