Очевидная особенность Российской империи в сравнении с Британской, Французской, Испанской империями – ее континентальный характер, отсутствие «большой воды» между метрополией и периферией. Это создавало понятные сложности для «воображения национальной территории» внутри империи, но и открывало определенные возможности.
По сравнению с другими континентальными державами проблема взаимоотношений русского национализма и империи также имела ряд особенностей. При всех своих трудностях в XIX в. Российская империя продолжала территориальную экспансию и сохраняла тот уровень военной мощи, экономического потенциала и веры в будущее, который делал иностранный диктат и распад империи скорее гипотетическими угрозами, а не фактором повседневности, как в Османской империи. Конечно, в тот момент, когда русский национализм получил некоторое общественное пространство и возможность заявить о себе в ходе реформ начала царствования Александра II, он был реакцией на вызов со стороны более развитых национализмов Европы и унижение Крымской войны[775]. Но этот национализм не был реакцией на неотвратимый, уже происходящий распад империи, как национализм младотурков. Это не был проект минимизации ущерба или спасения того, что удастся спасти, как в турецком случае.
От империи Габсбургов Россию отличала существенно менее сильная феодальная традиция в структурировании пространства империи. Здесь не было Прагматической санкции, четко фиксировавшей границы «коронных земель» и права их местных дворянских сеймов. Лишь Царство Польское, Финляндия и, до некоторой степени, остзейский край имели в определенные периоды сравнимый с габсбургскими коронными землями (Land’ами) статус. Если в Габсбургской монархии границы феодальных коронных земель стали основой «территориализации этничности» уже в XIX в., то в Российской империи соответствующие процессы были весьма ограничены, и территориализация этничности широко развернулась в опоре на иные принципы уже в СССР[776].
В монархии Габсбургов демографический баланс между различными этническими группами и особенности политического развития привели к тому, что в австрийской части империи самостоятельный экспансионистский проект строительства немецкой нации возник поздно и носил скорее оборонительный характер. Программа, принятая немецкими националистами в Линце в 1882 г., призывала к выделению тех земель империи, которые входили прежде в немецкий союз, в возможно более самостоятельное образование, и к защите их немецкого характера. Далмацию, Боснию и Герцеговину предлагалось отдать под власть венгров, Галицию и Буковину либо также передать в Транслейтанию, либо дать им особый статус. Таким образом, мишенью германизации становились Богемия, Моравия, Словения и оставшиеся под властью Габсбургов части итальянских земель и Силезии. Однако вскоре и здесь немецкий национализм вынужден был скорее сосредоточиться на сохранении уже существовавшей к тому времени сферы немецкого культурного доминирования, чем на ассимиляторской экспансии[777]. Таким образом, русский националистический проект консолидации нации внутри империи, который предполагал «присвоение» определенной части имперского пространства как «русской национальной территории», существовал более длительное время, чем аналогичные проекты в Османской или Габсбургской империях. Лишь в Транслейтании, в своей субъимперии, венгры на протяжении сравнимого времени пытались реализовать отчасти похожий проект, используя ситуацию, возникшую в результате принятия закона об исключительных правах венгерского языка в землях короны св. Стефана в 1844 г. и дуалистического соглашения 1867 г.
Националистическое «присвоение» территории, мотивированное русским национализмом, было не актом, но процессом. У этого процесса было несколько важных составляющих. Во-первых, споры о том, что есть «русскость», каковы критерии принадлежности индивида, группы, территории русской нации, велись столько времени, сколько была жива империя.
Во-вторых, русский национализм обладал большим потенциалом к расширению «национальной территории» и на ряде направлений встречал на пути этого расширения меньше препятствий, чем аналогичные проекты в континентальных империях Габсбургов и Османов. Но это, подчеркну снова, отнюдь не значило, что в русском национализме, точнее в его дискурсивно преобладающих версиях, содержалось стремление охватить всю империю как «национальную территорию». Собственно, сама напряженность дебатов о границах русскости и критериях принадлежности к ней служит убедительным доказательством, что русский проект национального строительства, будучи экспансионистским, заведомо не стремился к охвату всей империи и русификации всех ее подданных.
Говоря о националистическом присвоении пространства, я имею в виду символическую, воображаемую географию. Речь идет о сложном комплексе дискурсивных практик, который включал в себя идеологическое обоснование, символическое, топонимическое, художественное освоение определенного пространства таким образом, чтобы общественное сознание осмысливало это пространство как часть именно «своей», «национальной» территории.
* * *
Вернемся к статье Пыпина «Волга и Киев». Когда он говорит о том, какими средствами должно развиваться и утверждаться среди русских представление о «родной» земле, у современного читателя может возникнуть ощущение, что Пыпин недавно читал второе, расширенное издание книги Бенедикта Андерсона или какое-то еще современное исследование, где рассматривается «образная составляющая» национализма. Сказав, походя, как о само собой разумеющихся вещах, об «учреждениях, промышленных связях, проложении железных дорог, высшей школе», Пыпин подробнее пишет об инструментах воспитания эмоциональной привязанности: о музеях; об историческом нарративе; о «литературе путешествий», как художественной, так и разряда путеводителей; об этнографии и об «областной бытовой новеллистике, образчики которой дал Мельников (благодаря тому, что был полуэтнограф)»; об отражении пейзажа и местных типов в живописи. Недоработки в этой сфере кажутся ему особенно опасными, потому что большие расстояния и дороговизна путешествий не позволяют в России столь же эффективно, как в Германии и других странах, использовать «опыт узнавания своей родины» через организованные поездки «учащейся молодежи» [197][778]. «Наше отечество так обширно, так разнообразно, что любовь к этому целому, которое редко кто видал во всем его необозримом объеме, возможна только через ближайшее представление о местной родине… Принадлежность к целому у людей простых сознается через представление о «русской» земле и людях и через понятие об одной вере и власти» [206]. «Без такой литературы, без других трудов для изучения русской природы и народной жизни, наше так называемое «самосознание» будет оставаться скучной фразой» [215], – заключает он свою статью. Очевидно, что Пыпин отзывается на распространенные в обществе настроения и рассуждения о русском национальном самосознании и хочет привлечь внимание читателя к тем «инструментам», которые используются в более успешных с этой точки зрения странах для воспитания эмоциональной привязанности к «родной земле».
* * *
Тема «воображаемой географии» вообще стала привлекать внимание специалистов по истории России совсем недавно[779]. Также недавно исследователи осознали необходимость заново проанализировать то многообразие процессов, которое скрывается за понятием «русификация». Поэтому все высказанные далее суждения должны трактоваться как рабочие