Ознакомительная версия. Доступно 20 страниц из 107
этом сверхкратком тексте глубокомысленное ибо, якобы осмысляющее то, что осмыслению принципиально не поддается.
Псевдорассказы Д. Хармса кажутся пародией на классический, развертывающийся по спирали кумулятивный сюжет. В применении к нему, причем много чаще, чем к Добычину, используется термин «абсурд». Однако эти абсурды – принципиально разной природы, хотя оба связаны с дискредитацией, подрывом классического принципа связности.
У Хармса на смену бесстрастной камере приходит сумасшедший беллетрист.
Проза Хармса – предельный эксперимент прежде всего в области действия в его фабульной ипостаси. В «Потерях», «Вываливающихся старухах», «Встрече» Хармс испытывает на излом и уничтожает традиционную фабульную пятичленку. Хармсовская пуанта не просто неожиданна, трудноугадываема, как в классической новелле, но – бессмысленна, абсурдна.
Действие других хармсовских «случаев» вообще может сводиться к двучлену завязка-развязка.
«Вот однажды один человек пошел на службу, да по дороге встретил другого человека, который, купив польский батон, направлялся к себе восвояси.
Вот, собственно, и все» («Встреча»).
Классический тип завязки (встреча на большой дороге) мгновенно превращается в «минус-завязку», аннулируется, аннигилируется.
Кажется, главный парадокс хармсовских «случаев» в том, что они написаны всерьез. Когда же абсурдной фабуле подыскивается какая-то рациональная мотивировка – пародийная («Анекдоты из жизни Пушкина», «Исторический эпизод»), биографически-бытовая («Как я растрепал одну компанию»), рецептивная (детские стихи-нелепицы), – Хармс проходит по разряду юмора, превращаясь во вполне канонического в своей жанровой резервации соратника Козьмы Пруткова или Корнея Чуковского.
Экстремистскую установку по отношению к традиционному действию разделяли и соратники Хармса по ОБЭРИУ. В «Разговорах» Л. Липавского приводится рассуждение А. Введенского (в беседе участвует и Хармс).
«В романе описывается жизнь, там будто бы течет время, но оно не имеет ничего общего с настоящим, там нет смены дня и ночи, вспоминают легко чуть не всю жизнь, тогда как на самом деле вряд ли можно вспомнить и вчерашний день. Да и всякое вообще описание неверно. „Человек сидит, у него корабль над головой“ все же, наверное, правильнее, чем „человек сидит и читает книгу“. Единственный правильный по своему принципу роман, это мой, но он плохо написан».
К сожалению, невозможно прочесть этот единственно правильный роман Введенского «Убийцы вы дураки»: он считается утраченным. Но в повести «Старуха» (1939) Хармс отступает от «правильного» принципа «Человек сидит, у него корабль над головой». Здесь появляются конкретный хронотоп (Невский проспект, Ольгино, Лисий Нос), инфернальная фабула (попытки избавиться от трупа старухи), психологические подробности, сквозной мотив страха.
Добычин в своей большой прозе тоже отказывается от бескомпромиссности эстетических установок ранних рассказов.
Сюжетная и предметная связность в романе «Город Эн» (1935) резко возрастает. Обозначена вполне классическая тема – взросление героя. Главный герой (он же рассказчик) теряет отца, поступает в городское училище, находит друга, тайно влюбляется в девочку из другого круга, в конце сдает выпускные экзамены и получает «свидетельство».
У большинства романных персонажей обнаруживаются прототипы (лекпом, телеграфистка или Савкина настолько типологичны, что говорить об их реальных проекциях невозможно).
В «Городе Эн» четко прописан не только ближний (топография Двинска), но и дальний культурно-исторический фон: пунктирно изображены революционные события пятого года, в одной строфе-абзаце упоминается полет Уточкина на аэроплане, рассказывается о торжествах по случаю юбилея Гоголя и «освобождения крестьян» (роман, стало быть, заканчивается в 1911 году).
Характерные и для рассказов лейтмотивы (книга, смерть, исповедь) в романе образуют более плотную, отчетливую вязь, но главное – приобретают не статичный, а динамический характер. В «Город Эн» возвращается не только календарное, но и историческое время.
О другом Добычине (или даже Хармсе) изредка напоминают гротескные детали. «В конце лета случилась беда с мадам Штраус. Ей на голову, оборвавшись, упал медный окорок, и она умерла на глазах капельмейстера Шмидта, который стоял у входа в колбасную». Но они лишь оттеняют фабулу, но не отменяют, не взрывают, не пародируют ее.
Особенно важна концовка «Начала романа» (один из первоначальных вариантов заглавия). Случайно взглянув в купленное товарищем пенсне, герой узнает, что он до сих пор неправильно видел мир.
«Раз, идя с ним и отстав от него на полшага, я случайно попал взглядом в стекло.
– Погоди, – сказал я, изумленный. Я снял с его носа пенсне и поднес к своему. В тот же день побывал я у глазного врача и надел на нос стекла.
Отчетливо я теперь видел на улице лица, читал номера на извозчичьих дрожках и вывески через дорогу. На дереве теперь видел я все листики. 〈…〉
Ночью, когда стало темно, я увидел, что звезд очень много и у них есть лучи. Я стал думать о том, что до этого все, что я видел, я видел неправильно. Мне интересно бы было увидеть теперь Натали и узнать, какова она. Но Натали была далеко. Лето она в этом году проводила в Одессе».
В отличие от рассказов, финал романа так же незаменим и непереносим, как чеховские финалы. Он переводит действие в лирико-символический план, придает ему центростремительность, что резко сближает Добычина со старой поэтикой (ср. хотя бы по-иному реализованную тему «новой жизни» в финале чеховской «Степи»).
«Город Эн» тем самым довольно плотно включается в традицию автобиографической прозы, романа взросления: это добычинские «Детство», «Отрочество» или «Гимназисты».
Сохранившаяся в архиве и опубликованная через много лет после исчезновения Добычина повесть «Шуркина родня» и вовсе относится к классическому варианту повести о босоногом детстве.
Такая эволюция не случайна. Добычинский хронотопический абсурд, как и хармсовский абсурд фабульный, часто интерпретируется в тематическом плане: бессмысленность мира, бессмертная пошлость, профиль смерти. Однако тема здесь становится принципом поэтики. Перед нами – предельный прозаический эксперимент, устремление к некой невидимой границе, за которой чудится Иное.
Но и в том и в другом случае они непродолжимы, не способны к качественным изменениям, допускают лишь количественное наращивание.
Дальше возможен либо переход в иную систему эстетических координат (записанный в манере «Опавших листьев» Розанова любой рассказ Добычина уже не выглядел бы столь абсурдным, оказавшись цепочкой мгновенных дневниковых наблюдений), либо возвращение к принципу связности (пусть понимаемому предельно широко).
«Черный квадрат» можно придумать лишь однажды, обозначив границу фигуративной живописи. Все последующее в том же духе будет никому не нужным эпигонством или прикладным искусством. Не объявлять же гением автора желтых треугольников на обоях!
Один современный иронический рассказчик (Б. Жердин) в книжке «Ничего кроме правды» провокативно заявляет, что знаменитые полотна К. Малевича малевала по трафарету гомельская артель слепых.
Добычин (как и Хармс) поставил красный флажок, обозначил границу классической парадигмы – и вышел за ее пределы (разрушителями двух других сторон семантического квадрата можно считать кого-либо из практиков «самовитого слова» вроде Крученых и авторов орнаментальной прозы, «романов без героев» в духе Белого или Пильняка).
Этот опыт общезначим, но вряд ли органически продолжим. Пародирование сюжета, ликвидация героя, деконструкция пространства и времени, наконец, отказ от привычного языка демонстрируют конец уже не мира («Вот как
Ознакомительная версия. Доступно 20 страниц из 107