Ознакомительная версия. Доступно 30 страниц из 165
романа «Мать», в поэму о Ленине (
«Мы родились от тех метелей, умираем теперь от них»). Среди наших ровесников уже не было поклонников этой дурацкой полемики под прикрытием Ивана Грозного или Андрея Рублева, в которой особенно преуспел театр на Таганке. Может, из-за этого тоже, из-за отношения к текстам и подтекстам, у нас не было уважения к шестидесятникам. Сами тексты стали интереснее их актуального искажения. Произошла поверхностная и быстро выродившаяся в снобизм, но все-таки реабилитация культуры. Она коснулась даже Лени Губанова – правда, как
шум печальный Волны, плеснувшей в берег дальный.
Среди предметов своего служения он называл:
Черный камень Нотр-дама,
И античность, и прибой.
Характерны истории с русской орфографией. Прогрессисты 1960-х годов предпринимали новую реформу на основании рациональности правил письма. В 1980-е годы новаторским оказалось требование издавать памятники XIX и предшествующих веков в их дореформенной орфографии. Традиционализм, иррационализм, эстетизм, академизм – в роли культурного авангарда или оппозиции. Можно было бы назвать другие ценности 1970-х годов (вплоть до триады: православие, самодержавие, народность), которые показывают, до какой степени чуждым стало «левое» и «оппозиционное» 1960-х годов со всей своей полемикой и надеждами – не менее чуждым, чем то, с чем они полемизировали. Мы оказались не в оппозиции, а во внутреннем изгнании. Спорить было больше не о чем, и проблем здесь не оставалось. Зато оказались они там, где не думали наши предшественники, – что и способствовало их оптимизму и непонятному для нас энтузиазму.
Не говоря о более сложных вещах – хотя бы о правах человека. Тоже ведь проблема. Свобода совести. Мученики христианства, умирая, не требовали права свободного исповедания христианства: они показывали, что этим правом обладают – и тем больше, чем больше колесований, цирков со львами… Они показывали, что уж какого другого, а этого права человек требует от себя самого. Так далеко зашла моя ретроградность. До сомнения в том, что удобно устроенное для человека общество – хорошо. До подозрения, что сама идея гарантированных прав исходит из известной картины человека, который «рожден для счастья, как птица для полета». Может, это определение и не так плоско, может, оно правдиво и в высшем смысле этично (ведь и Аристотелева этика построена на счастье, а не на долге). Оно мне очень нравится, и, как толстовский Ерошка, я верю, что «кто счастлив, тот и прав». Я думаю, что счастлив человек бывает в любых условиях, потому что действительно для этого рожден, это его задание – быть счастливым, быть блаженным. Так не лишит ли победа в борьбе за право быть не изгнанным за правду – самой возможности такого блаженства? Может быть, такая картина человека и его счастья – очень традиционная – на современный взгляд патологически реакционна, и традиционная же формула «как есть воля грешить, так есть воля страдать», объясняющая у Данте природу Чистилища, теперь не более чем выражение садистско-мазохистского комплекса? И наверное, можно вывести отсюда, что следует обожать такую систему, которая щедра на возможности пострадать за что угодно, – и тем самым найти свое счастье? Почему же я не хочу сделать этого вывода?..
Но мы уже далеко отвлеклись от внутреннего изгнания. «И как изволилось жителям прекрасной и славнейшей дочери Рима, Флоренции, отшвырнуть меня от сладостного ее лона ‹…› странник, мало что не побираясь, побрел я, против воли моей показывая другим рану судьбы. Истинно, стал я кораблем без ветрил и кормила, какой по чужим гаваням и заливам и побережьям носит худой ветер – дуновение горькой бедности; и являлся я так перед глазами многих, кто, быть может, по некоторой молве обо мне в ином образе меня воображал, и в мнении их не себя я только унизил, но бесценил я всякое свое создание, как уже сделанное, так и то, что будет…» (Данте, «Пир», I, 3).
Разница между Данте и Леней не только в том, что, как говорилось на первой странице, Данте – гений со всеми относящимися сюда подробностями. Разница и в том, что Леня показывал свою «рану судьбы» у себя на родине, на родине географической и лингвистической, во всяком случае, и «чужие гавани», по которым носило его разбитый корабль, располагались тут же, в непомерной нашей овчарне. Возвращаться в ином руне было некуда, а уж венец… И лавр, и дуб, и гражданский, и поэтический венец пусть дают кому-нибудь еще. Кто заслужил его, как здесь заслуживают.
Впрочем, Леня меньше всего унывал без венцов и изданий. Никто не разуверил бы его в том, что будущее за ним:
Меня ищут, как редкий цветок,
Итальянцы, французы и греки, —
и свое местожительство, опережая Моссовет лет на двадцать, по его расчетам, он переименовал в Губановку. Время, видно, бежало мимо него, и он питался нектаром и амброзией ранней славы, облаком фимиама, если не рассеявшимся вполне, то совсем уже разреженным. Однажды, правда, что-то такое он заметил.
– Слушай, ты не знаешь, что случилось? – спросил он как-то в конце, съездив в Крым, где всегда есть кому послушать опальных поэтов.
– А что?
– Все другое какое-то, поэтов нет, стихов не любят. Все торгаши или ученые…
Нужно очень осторожно думать про «свое время». Оно становится таким, как о нем привыкают думать… Ничего мистического в этом нет, наоборот, вполне возможно, что, подчиняясь расхожему мнению о себе, «время» это и уклоняется от исполнения своего мистического замысла. Чтоб о замысле такого рода догадаться, необходимо особое дарование и особая, значит, бодрость духа – то есть нечто противоположное тому унынию, какое внушают общие мнения о «своем времени». Неутешительные, скучные и притом – заметьте – никогда не мучительные! Все печальные характеристики «своих времен» похожи: они изображают их как времена отсутствия всего значительного, невозможности действия и оправданности бездействия. Мучительность ощущения «своего времени» уже как-то относится к его угадыванию, к угадыванию всякого времени как рокового.
Я ль буду в роковое время… —
не помню, в каком году писал это несчастный Рылеев, но наверняка немногие из проживавших тот год в России согласились бы, что он – роковой. Что же тогда с «нашим временем»? Оно дает все оправдания не только для бездействия, но для любого почти содействия в поругании веры, чести, красоты… Стыдно и писать такие слова – они давно принадлежат словарю тех, кто устраняет все, что этими словами называется. Чем шире этот словарь, чем растяжимее, чем благопристойнее становится разрешенная культура, чем дальше от албанского
Ознакомительная версия. Доступно 30 страниц из 165