Они видятся у графини д’Агу[566]: та, блистая холодной красой и, словно бы наперекор кривотолкам, высоко вскидывая свою прекрасную голову, сама подбирала Листу[567] подобающее окружение, в котором ей мнилась свита придворных. Шопен входил робко, болезненно склонив бледное, удлиненное лицо — однако глаза смотрели живо, — проводя точеными пальчиками по белокурым, с пепельным оттенком волосам; одевался он изысканно и держался с затаенным кокетством, придававшим его печальной фигуре вид вельможи в изгнании. Он боялся шума, сквозняков, преувеличенных комплиментов и не в меру любезных женщин. Затянутый в редингот с петлицами, исполинского роста и веса телохранитель, граф Гржимайло, добряк, задира, сплетник и шут, сопровождал его повсюду. 
Делакруа и Шопена сблизил Моцарт — оба ставили его превыше всех; потом в доме, где все дышало Листом, Шопен осмелился заговорить о Чимарозе и Скарлатти[568]. Затем они дружно посетовали на пошлость оперы. Вскоре Делакруа стал для хрупкого, теряющегося при малейшем затруднении композитора кем-то вроде старшего брата. Он заметил, что его новый друг, скорее, равнодушен и к завсегдатаям салона Гейне и к кружку госпожи д’Агу — мир парижской элиты был чужд им обоим. Зато Шопен ввел Делакруа в дом князя Чарторыйского, где его приняли с истинно польской сердечностью и радушием. Знакомство с образованными и родовитыми поляками, сразу расположившими к себе Делакруа, сказалось на его политических воззрениях. Все они славились пламенным патриотизмом, но не сыскать в них было и тени демократии. Старый князь Адам Чарторыйский, министр иностранных дел и доверенное лицо Александра I, соратник Талейрана по Венскому конгрессу, был и остался человеком XVIII века. Его сын Александр, супруг Марселины, как и встарь, держал при себе подобие двора, где блистала графиня Дельфина Потоцкая. Ее благосклонностью пользовались одновременно Шопен и граф Сигизмунд Красинский[569], автор преромантической драмы «Небожественная комедия», исполненной феодального мистицизма, подхваченного позднее Вилье де Лиль-Адамом в «Акселе»[570]. Действие разворачивается в осажденном городе — польском Монсальва, — последнем прибежище рыцарей перед лицом надвигающейся народной орды. Очень высоко ценивший эту пьесу Шопен, должно быть, много рассказывал о ней своему другу, и в тоне его речей уже тогда звучало элитарное отношение эстета к демократии. В числе постоянных гостей дома Ламбера можно было встретить графа Александра Михаловского[571], художника, изображавшего лошадей в подражание Делакруа — подражал он, впрочем, талантливо. В своем манеже под Варшавой этот богатейший вельможа велел установить специальное устройство — род лебедки, — чтобы поднимать лошадей, как того требовали аллегорические композиции. У поляков поистине царственные манеры уживались с эксцентричностью, сердечностью и непринужденностью, и Делакруа был совершенно покорен.
 Шопен не переносил одиночества; зная это, Делакруа поставил в мастерской рояль, чтоб его друг мог приходить сюда, как к себе домой. Новогоднее поздравление Шопену дышит небывалой у Делакруа нежностью: «Примите тысячу пожеланий, не обычных, а исходящих из глубины сердца очень, очень и очень вас любящего».
 Однако бывали минуты, часы — отчаяния, сомнения, недуга, — когда простой дружбы Шопену оказывалось недостаточно. С тех пор как его оставила невеста, он ходил точно потерянный; ему нужна была женщина, которая стала бы ему сестрой, матерью, ну и любовницей тоже. Впрочем, это последнее условие было далеко не основным, физическая близость мало для него значила и всякий раз оставляла ощущение пустоты и даже отвращения. В ту зиму 1837 года во всех гостиных, отмеченных его робким появлением, случалось ему видеть приятельницу Генриха Гейне, Листа, семьи Виардо, нежную привязанность Делакруа — Жорж Санд. Когда маэстро садился за фортепьяно, романистка устраивалась чуть ли не у самых его ног, пожирая его взглядом. Жорж постарела с того времени, когда легко взбегала по лестнице в мастерскую Делакруа, а ее оригинальность заявляла о себе уж слишком вызывающе. Еще больше, нежели успехом своих романов, она обращала на себя внимание панталонами, сигарами и пылкой дружбой с Мари Дорваль. «Он будет моим», — решила она при первой же встрече с Шопеном. Теперь у нее, совсем как у Мари д’Агу — и пусть та не важничает, — появится свой музыкант. Шопен угадал ее намерения и попытался было обратиться в бегство: «Какая пренеприятная женщина эта Санд, да и женщина ли она вообще — я начинаю сомневаться». Однако Санд оказалась не только прекрасной музыканткой, но и милейшим существом — она источала столько задора и обаяния, и все это без малейшего кокетства, что первое неприятное впечатление вскоре рассеялось. Она сумела окружить его материнской заботой, и в октябре 1837 года Шопен, беспомощный, словно малое дитя, спеленатый по рукам и ногам, уже безраздельно принадлежал ей. Он слушается ее во всем, рояль перекочевал к ней, и теперь уже она, а не Шопен приглашает старого друга к себе: «Апрель 1838 года. Дорогой Лакруа, я отбываю завтра в пять утра, и мне очень не хотелось бы уехать, не попрощавшись с вами и не сказав вам, что „Медея“ — чудесна, восхитительна, душераздирающа. Все-таки вы превосходный мазила. Надеюсь, вы непременно придете, если я скажу, что Шопен будет играть для узкого круга у рояля, — ведь именно тогда он неповторим. Приходите в полночь, если вы не слишком соня, а когда встретите кого-нибудь из общих знакомых, не говорите им ничего: Шопен без памяти боится Вельшей. Если же не зайдете — прощайте и постарайтесь хоть немножко меня любить. Жорж».
 Делакруа, надо полагать, был рад этой связи: наконец-то за милым малышом присмотрят и у Жорж будет любовник, достойный ее, а Шопеном не завладеет какая-нибудь ревнивая и скучная особа. Делакруа доподлинно известно, что его подруга, слывущая чуть ли не распутницей, лучше молвы, которая о ней ходит; он зовет ее «милой подругой», «милой сестрой» и пишет ей: «Вы достойны любви, в вас нет ни жеманства, ни кокетства». Кто-кто, а уж он-то знает: Жорж нужна не столько близость, сколько ежеминутная уверенность в том, что близость возможна; она из тех женщин, которые заводят роман с кем попало — был бы мужчина в доме, — а когда он есть, не слишком в нем нуждаются. Таким образом, романистка совершенно искренне убеждена в своей добродетели, ибо у нее не бывает двух любовников единовременно; однако для того, чтобы сохранить ее дружбу, надо постоянно показывать ей, что она желанна. В ноябре 1843 года Делакруа пишет ей игривое послание: «Когда вечером, усталый, я бросаюсь в объятия своей постели, последней подруги, последнего прибежища, — я вступаю во внутреннюю жизнь. Пока тело покоится, душа, как видно, разгуливает на свободе. И вообразите: в трех случаях