не мираж.
— Зачем? — прошептал он прямо в ухо, и его голос был не сдавленным, а разбитым, как тот лед, что сейчас лежал вокруг. В нём не было приказа. Была голая, ничем не прикрытая боль. — Зачем ты пошла туда? Ты могла остаться. Навсегда. И я… я бы ничего не смог.
Я закрыла глаза, уткнувшись лбом в воротник его камзола. От него пахло дымом, морозом и чем-то неуловимо своим.
— Проститься, — выдохнула я так же тихо, слова застревали в горле. — Не сбежать. Просто… закрыть дверь. Сказать им, что люблю. И что я не предаю. Я просто… выбираю жизнь. Ту, где есть ты. И наш ледяной бардак.
Он отстранился, но не отпустил. Его руки скользнули с моей спины на плечи, а потом на лицо. Пальцы, всё такие же холодные, легли на мои щёки, заставив вздрогнуть. Большие, с тонкими шрамами, они держали мое лицо так бережно, будто оно было из хрусталя. Большими пальцами он провёл под моими глазами, смахнув предательскую влагу, которую я сама не успела стереть. Черт, я ведь не плакса.
— Я найду способ, — прошептал он, и в его голосе впервые зазвучала мягкость, которую я слышала лишь в гроте, — Не чтобы вернуться. Чтобы ты могла навещать. Когда захочешь. Клянусь тебе.
Я кивнула, чувствуя, как ком в горле сжимается ещё туже. Отвернулась, чтобы скрыть новую предательскую дрожь в губах, и взгляд упал на пол. Рядом с ногой Зарека тускло поблёскивал в инее одинокий фарфоровый зайчик. Я наклонилась, подняла его. Гладкий, холодный, с острым сколом на месте второго уха.
Повернулась к Арриону и протянула ему.
— Держи. Это… для твоего единорога. Чтоб ему в ларце не было скучно одному. Теперь у него будет друг. Безухий. Как того рог. Будут вдвоём на старые обиды дуться.
Аррион посмотрел на фарфоровый черепок. Потом на меня. И в его глазах отразилось всё: ледяные руины, разбитые витражи, и я — посередине этого хаоса. Он рассмеялся — не тихим смешком, а настоящим, грудным, немного истеричным смехом, от которого задрожали его плечи и брызнули те самые, не скрываемые больше слёзы из уголков глаз. Он смеялся над всем абсурдом мира, над своим страхом, над этой дурацкой, чудесной войной, которую выиграли не магией, а боксёрским ударом и керамическим кроликом.
— Кошечка, — выдохнул он, стирая пальцем мокрый уголок глаза, но смех не утихал, становился тише, теплее. — Ты — самое безумное и прекрасное, что когда-либо падало на мою голову. И в коробке. И из коробки.
Он притянул меня снова, одной рукой всё ещё сжимая зайца у груди, а другой обвивая мою талию. Пальцы его свободной руки на миг коснулись порванного бархата на моем плече, поправив лоскут с почти машинальной, сосредоточенной нежностью, будто в этом жесте был якорь, возвращающий его из бурь в тихую гавань простых забот.
Его губы, холодные сначала, быстро согрелись, стали жадными и беззащитными одновременно. Я ответила им всей накопленной тоской, всей яростью, всей этой немыслимой, безумной нежностью, которая оказалась сильнее страха и границ миров. Его рука скользнула в мои волосы, распустила тугую косу, которую так старательно заплетала Лира, и пальцы запутались в прядях, притягивая меня ближе, глубже.
Мы забыли о времени, о разрухе, о бездыханном теле у стены. Мир сузился до точки соприкосновения губ, до вкуса соли и железа, до его рук в моих волосах и на спине, до прерывистого дыхания, которое мы делили пополам…
Именно в этот миг, когда мы, кажется, начали дышать в унисон, двери с оглушительным треском распахнулись.
В проёме, ослеплённые картиной ледяного апокалипсиса, среди которого страстно целовались их император и я в порванном бархате, с распущенными волосами, остолбенели гвардейцы и лекари. Полдюжины бравых воинов в сияющих доспехах и трое почтенных мужей с сундучками замерли как вкопанные. Челюсти отвисли в идеальной синхронности. У одного из лекарей из окоченевших пальцев со звоном выпала медная чаша для кровопускания. Она, звеня, покатилась по инею, описала идеальную дугу вокруг ноги Арриона и, дребезжа, укатилась под полуразрушенный стол, где и замерла, будто смущённая.
Аррион медленно, неохотно оторвался от моих губ. Не отпуская меня, повернул голову к дверям. На его лице не было ни смущения, ни гнева. Только глубокое, бездонное спокойствие и едва заметная, знакомо-едкая искорка в синих глазах, всё ещё влажных. Его рука, сжимающая фарфорового зайца, опустилась, но он не спрятал его.
— Опоздали, — произнёс он ровным, императорским голосом, в котором, однако, слышался лёгкий, довольный хрип. — Уберите это, — кивок в сторону Зарека. — И принесите Юли картошки. С чаем. Всё остальное подождёт.
Аррион снова посмотрел на меня, и в его взгляде не было уже ничего ледяного. Только тёплое, безраздельное, домашнее пространство. Он прижал лоб к моему, и его дыхание, теперь тёплое и ровное, смешалось с моим.
А за окном, сквозь разбитые витражи, синел вечер. Наш. Выстраданный. Заслуженный. Звенящий от усталости и тишины после боя. Лунный луч лился в осколки стекла на полу, и среди них, рядом с его сапогом, тускло поблёскивал обломок фарфора — ухо от зайки. Никто не спешил его поднимать. Пусть полежит. Всему своё время.
Эпилог
Воздух в подвале Северной башни пах теперь потом, пылью и старанием. И ещё краской, потому что мадам Орлетта лично расписала одну стену свирепыми, но стильными грифонами в боксёрских перчатках.
«Для вдохновения, дорогая. И для того, чтобы не забывали — элегантность должна быть в каждом движении, даже в правом кроше».
Это странное, пахнущее надеждой место, как магнит, притягивало самых разных людей.
С утра приходили гвардейцы — отрабатывающие скорость и реакцию. После обеда — девушки из города и служанки замка. Лира, окрепшая и уверенная, уже сама вела у них разминку. А по вечерам стучались в дверь те, кому просто нужно было место, где можно быть сильным. Где можно вложить в удар всю свою тихую ярость и рассмеяться после, не боясь косых взглядов.
Я видела их всех.
Неуклюжую девчонку-конюха, чьи глаза привыкли смотреть в землю, будто там написаны ответы на