оказал на меня такое действие, что дядюшка, должно быть заметив мой удивленный взгляд, поспешил спросить, не желаю ли я выпить эля — так неизменно величал он этот напиток.
Я сказал, что не прочь иногда выпить пива, однако пусть он не беспокоится.
— Полно, полно, мой милый, — возразил Эбинизер. — Не могу же я тебе отказать, коли все в свою меру.
Он достал с полки второй стакан, а затем, к моему изумлению, вместо того, чтобы налить пива из бочки, попросту отлил часть из своего стакана в другой, так что в обоих оказалось поровну. Без сомнения, это был благородный поступок. У меня даже захватило дух. Конечно, мой дядя порядочный скряга, подумал я, но зато он не лишен благородства, а в сочетании с благородством даже скупость, порок весьма неприглядный, вызывает подчас невольное уважение.
Когда каша была съедена, а пиво выпито, дядя Эбинизер достал из шкафа глиняную трубку и плитку табаку, отрезал себе на один раз, а остаток тотчас запер в шкаф. Затем, облюбовав место на подоконнике, в лучах солнца, он принялся пускать кольца дыма. Время от времени он бросал через плечо взгляд в мою сторону, после чего неожиданно спрашивал:
— Ну, а как поживает твоя матушка?
И когда я отвечал, что матушка моя тоже умерла, помолчав немного, дядя говорил:
— Ах, господи. Да-а, хороша была девица.
И через несколько времени снова спрашивал:
— А скажи, что за друзья у тебя?
Я отвечал, что друзья мои принадлежат к роду Кемпбеллов, хотя в действительности у меня среди них был только один друг, эссендинский священник; остальные же Кэмпбеллы, вероятно, даже не подозревали о моем существовании. Мысль, что дядя весьма невысокого обо мне мнения, была несносна, и потому я слукавил, желая придать себе весу в его глазах.
Между тем дядя покуривал свою трубочку, что-то усиленно соображая.
— Да, Дэвид, — наконец произнес он. — Ты правильно сделал, мой милый, что явился прямо к своему дядюшке. Я высоко чту фамильную честь и постараюсь что-нибудь для тебя сделать. Но покуда я не решил, по какой части тебя пристроить — законоведческой, богословской или военной; последнее, как мне кажется, наиболее подходящее поприще для такого статного юноши, — так вот, покуда я не решил, изволь меня слушаться. Мне совсем не нравится, что ты, носящий гордое имя Бальфуров, унижаешься до каких-то горцев, Кэмпбеллов. Чтобы больше я этого от тебя не слышал. Никаких посланий, никаких писем, никому ни слова, а иначе вот тебе бог, а вот — порог.
— Дядя Эбинизер! — воскликнул я. — У меня нет оснований полагать, что вы желаете мне дурного. Это было бы низко с моей стороны. Но поверьте, у меня тоже есть самолюбие. Попрошу вас заметить, я явился сюда не по своей прихоти. И если вы еще раз укажете мне на дверь, то знайте, я не заставлю вас повторять это дважды.
При этих словах дядя заметно смутился.
— Ну, полно-полно, любезный. Что за горячность. Потерпи уж денек-другой. Я же тебе не волшебник, чтобы извлекать деньги со дна тарелки, из которой едят кашу. Предоставь мне несколько дней, и, уверяю тебя, я подыщу тебе достойное место. Но помни: уговор таков — никому пи слова.
— Хорошо, я согласен, — проговорил я. — Но довольно об этом. А за помощь буду вам чрезвычайно признателен.
Я возомнил по самонадеянности, будто одержал верх над дядей, и, дабы закрепить свое превосходство, стал жаловаться на сырую постель, требуя просушить ее во дворе.
— Кто здесь хозяин, ты или я?! — пронзительным голосом вскричал дядя и тотчас притих. — Ну-ну, прости меня, Дэви. Это я так. Что же, всё в моем доме к твоим услугам, нам ведь делить нечего. В конце концов, родная кровь не вода. Как-никак ты мой единственный родственник.
И он принялся без умолку говорить о былом величии рода Бальфуров, о своем отце, распорядившимся перестроить дом, и о том, как он сам после смерти отца остановил строительство, почитая сию затею греховною расточительностью. Мне вспомнились слова Дженнет Клаустон, и я передал дяде наш разговор.
— Вот шельма! — воскликнул он в раздражении необыкновенном. — В тысячу двести пятнадцатый раз! Столько минуло дней с тех пор, как я продал имущество этой негодницы. Ну ничего, она у меня попляшет! «Будь проклят»… Да прежде она сама поджарится на угольях! Ведь самая что ни на есть ведьма. Да я на нее к секретарю, в суд!
И с этими словами он кинулся к сундуку, достал из него очень старый, но, впрочем, вполне приличного вида синий кафтан, весьма недурную касторовую шляпу и принялся лихорадочно одеваться. Потом торопливо схватил со шкафа дорожную палку, запер сундук, спрятал ключи в карман и уж было направился к двери, как вдруг какая-то мысль остановила его.
— Нет, так не годится. Ты ведь останешься в доме. Придется запереть двери, а тебе побыть во дворе.
Кровь бросилась мне в лицо.
— Если вы только посмеете выставить меня за дверь, между нами все кончено.
Дядя побледнел и прикусил губу.
— Так не пойдет, — проговорил он со злобой, устремив в мою сторону косой взгляд. — Так-то ты добиваешься моего расположения?
— Сэр, — отвечал я, — при всем уважении к вашим летам и нашему родству должен, однако, заметить вам, что мало ценю ваше расположение и вовсе в нем не нуждаюсь. Меня воспитывали в сознании своего достоинства, и, будь вы хоть трижды мой дядя, а я сиротой, я бы не стал прибегать к низким уловкам, чтобы приобрести ваше расположение.
Дядя Эбинизер подошел к окну и несколько мгновений молча глядел во двор. Я заметил, что его трясет, точно в лихорадке, но, когда наконец он обернулся ко мне, на губах его играла улыбка.
— Хорошо, будь по-твоему, — проговорил он. — В конце концов, надо быть снисходительным. Я остаюсь. Все. Разговор исчерпан.
— Дядюшка, как прикажете вас понимать? — удивился я. — Вы обращаетесь со мной точно с вором. Вам неприятно мое присутствие, и вы даете мне это понять на каждом шагу. Я понимаю, что полюбить вы меня не в силах, я говорил с вами так, как доселе не говорил ни с кем. Зачем же тогда вы хотите, чтобы я остался? Уж лучше я отправлюсь к своим друзьям. Они меня любят и не будут тяготиться мною.
— Помилуй, — сказал он