– Настасья, ты шоль? Где все?
Женщина обратила к нему безумный взгляд, растянула потрескавшиеся губы:
– О, яшчэ один! И ты тоже хочешь, да? – и раздвинула ноги – между бедер у нее дрожало истерзанное месиво. – Ну подходи, не стесняйся! Мене ужо кто только не попользовал! Не жалко!
Едва не дрожа от гнева, Дема глухо переспросил:
– Где все, дура? Остальные где? Куды погнали их?
Настасья, всхлипнув, махнула рукой – там, мол.
– Амбар на окраине знаешь? Туды шагай, не ошибешься…
Дема сорвался с места, побежал что есть мочи мимо догоравших хат. Пепел сыпался, як снег, запорошил ноздри, глаза, бил под дых, выходя с сухим кашлем. Вскоре показался и злосчастный амбар на окраине – он еще пылал, подожженный последним, и от яркого сияния пламени глаза слепило и казалось, что сейчас не утро, а поздний вечер. Сквозь щели амбара вырывались снопы огня, лизавшего стены. Подскочив к амбару и закрывая лицо рукавом от жара, Дема попробовал было вышибить створку ворот. Выбить-то выбил, одна створка легко поддалась и рухнула внутрь, но в ответ полыхнуло таким снопом искр, что он сам заплясал на месте в попытках сбросить пламя. Внутри все пылало, и он на мгновение увидел множество лежавших друг на друге тел. И самое страшное – почуял шибающий в нос запах горелого мяса. «Если б я там не рассиживался на пригорке…» – подумал он. Но тут же одернул себя: «И что? Чем бы ты помог им со своей винтовкой старой?»
– Эй, есть кто живой? Есть кто живой, не? Мама, Захарка, Аринка, вы тута? – закричал он в отчаянии, отскакивая назад – так невыносимо было находиться тут, таким жаром обдало из амбара. Дема упал на землю, заерзал, сбрасывая с себя занявшуюся рубаху. Лицо опалило так, что наверняка ни бровей, ни ресниц не останется. Наткнулся на что-то, будто на тело, у самых ворот амбара, и тело это внезапно приветливо обратилось к нему омертвелым, безразличным, но до боли знакомым голосом:
– Демушка, ты ли это?
Он повернул голову, и сердце ухнуло глубоко в пятки. Из-под черных от сажи век смотрели на него льдисто-синие глаза. Глаза на обгоревшем, обуглившемся лице. Акулина лежала у самых ворот амбара, и как только не заметил? Страшный пожар добрался и до нее, но не обглодал полностью, не превратил в тлеющие головешки, но закоптил дочерна. Ее кожа почернела, местами лопнула и слезла; та половина, что была ближе к амбару, и вовсе представляла собой шкворчащее мясо с пузырями запекшегося жира – как если б свинью насадили на вертел над очагом, но забыли переворачивать. Акулина кашляла, пыталась что-то промолвить, но почему-то не шевелилась, даже не пыталась отползти прочь. Дема хотел было схватить Акулину, да куда там – все равно что мясо со сковороды голыми руками доставать. Обернул ладони какой-то рогожей, найденной неподалеку, поволок прочь от пожара, при этом отворотив лицо – до того крепко пекло. Амбар скрипел, стонал перекрытиями, грозя того и гляди обрушиться. Вырывавшиеся наружу снопы пламени превращались в чернеющий дым, вгрызавшийся черными щупальцами в безмятежное утреннее небо.
Отволочив Акулину подальше от пламени, Дема сел и заплакал навзрыд. На плечи ему медленно оседал пепел.
– Они там? – всхлипывая, спросил он у Акулины. – Мамка, Аринка, Захарка?
– Там, – коротко ответило жуткое, обгорелое туловище с синими глазами и набухшим животом, – там они – сгорели все… Дзякую, Демушка, больно мне было там лежать – мочи нема. Мене немец застрелил – и не пошевелишься ведь. Только… Кха-а-а! И неожиданно она выхаркнула на землю листок бумаги. Подняв его, Дема сквозь слезы разглядел написанные ее идеальным почерком стихи – стихи Есенина, как в зашитом кармашке гимнастерки.
– Ты чаго гэта?
– Мертвая я, Дема… – прошелестел лежащий рядом труп. – Убили меня, говорю ж. И помереть никак… Треба, шоб ты ношу принял – тяжкая она, не смогу я далей сама нести. Расплатился ты самым дорогим, как надобно было, – и домом, и семьей, и мною. И я расплатилась – жизнью нашей с тобой, своей жизнью. Обманули нас, Дема. На мякине провели, вишь. А платить надобно. Нынче твой черед.
– Мой черед? – спросил он, чувствуя наползающий из глубины сознания ужас. Вновь возник позабытый образ бездонного кратера.
Акулина хотела что-то ответить, но застонала, выхаркнула еще пару бумажных, в линейку, тетрадных листков. Огромный ее живот двигался сам по себе – нечто, обитавшее в нем, желало вырваться наружу. На обгоревшей коже появлялись очертания мелких ручек и ножек. И вот вдруг низ живота набух, Акулина застонала пуще прежнего. Между ног у нее хлынуло горячее и мерзкое, пахнуло так отвратительно, что Дему тут же вывернуло склизкой жгучей желчью. Он вытер рот ладонью, замотал головой – нет, нет, я не готов, только не сейчас.
А мертвая ведьма тем временем рожала пекельное свое дитя. Их общий грех. Их общее, одно на двоих, проклятие.
– Помоги! Возьми его!
Но Дема не горел желанием брать в руки то, что лезло из чрева Акулины, – наоборот, отползал назад с выпученными от ужаса глазами. Ноги ведьмы безвольно раздвинулись, и оттуда со всхлипом вывалилось на землю, заворочало ручками и ножками их общее отродье. Набухший живот сдулся, как лопнувший воздушный шар.
Жуткий младенец, морщинистый и сиреневый, как труп, отполз от тела матери. С ней его связывала длинная изжеванная пуповина. Новорожденный сел, глянул на отца такими же пронзительно-синими, как у Акулины, глазками; один был выпученный, казалось того и гляди выпадет, другой – заплывший, как у запойного алкаша; протянул навстречу крохотные ручки.
– Возьми его, Дема, – хрипела Акулина, отхаркивая листки, исписанные стихами и заговорами, – наш он, общий с тобою, мы его вдвоем сотворили. Возьми его себе, и примешь грех на себе, облегчишь мою ношу! А я мытарствовать пойду. Ну, чаго ты застыл? Мы ведь договаривались, Демушка! Ты ж слово дал!
– Нет, нет, нет, я не могу! Прости, не могу! – рыдая, размазывая слезы по лицу, Дема отступал назад.
– Постой, куды ты? Слово ж кремень, Дема! Мы же договаривались! Мы договор с Пеклом заключили! Постой, Дема, не бросай мене! – кричала ему ведьма, но зна́ток делал шаг за шагом назад, а потом вовсе обернулся и бросился бежать куда глаза глядят.

Весь день и всю ночь он провел в уцелевшем поселковом клубе, боясь выглянуть наружу. Здесь нашлись запасы шнапса, позабытые отступавшими немцами. Шнапс он недолюбливал – ну самогонка чистая, да еще грушей прелой тянет, но сейчас выбирать не приходилось. Он осушил одну бутылку, вторую – алкоголь не брал; поселившийся в глубине души кошмар оказался сильнее спасительного яда. Позже в клуб вошла Настасья, укутанная в найденную душегрейку и мужские штаны. Молча села рядом за стол – а о чем тут говорить? Дема налил и ей полную железную кружку. Сказал только:
– Иди подмойся хоть. Смердишь, як кобыла дохлая.
Настасья опрокинула махом полную кружку, занюхала рукавом и хрипло сказала:
– Плевать. У мене Мишка тама сгорел.
– А ты чаго?
– А я заартачилась, выбегла… Думала, мене назад погонют, да немчики позабавиться решили всей ротой. Ермольев давно хотел меня, того… Ты тоже, мож, хочешь, а?
– Пошла ты знаешь куда? – горько ответил Дема.
Он-таки умудрился напиться к вечеру. Упал спать с тяжелой головой. За окнами кто-то ходил, шелестел руками-ветками, отбрасывая длинные потусторонние тени. Дема помнил сквозь тяжкую алкогольную пелену, как подскакивал ночью, выбивал стекла прикладом и стрелял туда, во тьму. В кого стрелял, зачем? Иль, может, приснилось то? А какая разница? Приснились мама, Захарка и Аринка. Они стояли на перепутье. Их там, на том свете, разлучить решили. Мамку-то, как грешницу, стал быть, на мытарства в Пекло отправили. А ребятишек сразу на небушко – незачем им грехи отмывать, души легкие, чистые. Они плакали, с мамкой расставаться не хотели, но таков закон.
Дема тоже плакал, пытался вырыдать все горе, лежа на грязном полу клуба и уткнувшись лицом в ватник. Ночью к нему тихо подошла Настасья, накинула сверху одеяло – ночь холодная выдалась, не летняя. Сама вышла на улицу, зябко поежившись, побрела по вёске, усыпанной пеплом. С неба светила равнодушная луна. Настасья ступила босыми ногами прямо в остывшее пепелище своего разрушенного дома, огляделась. И быстрым, рассчитанным движением вскрыла себе глотку заранее приготовленной бритвой, после чего медленно осела в прогоревшие угли, заливая их кровью. Так в Задорье стало на одного неупокоенного мертвеца больше.
