Читая другой отрывок, Максимка вспоминал, как шептал Демьян над травками да цветками, с необычайной нежностью, чуть ли не напевая слова и будто вспоминая о ком-то, близком его сердцу:
«…Траву ту звать тихоня. Растеть окала зелини, листички маленькие рядышкым, рядышкым, твяточик сининький. Растеть окала земли, стелитца у разные сторыны…»
Сухощавый же, заметив, как Максимка сидит, перебирая сухие листы тетрадей, спросил с хохотком:
– Ты чагой-то читаешь там всё?
– Дык Демьян вучить наказал… Заговоры, зачины, да вот – тута учёба всякая. А вы, дядька Мирон, разве не читаете ничего, не учите?
– Я, пацан, ужо давно учёный, – отвечал Сухощавый, сплевывая в помойное ведро, – а коль чаго понадобится – мне и так черти на ухо нашепчуть. Их-то долго звать не надо – в печку крикнул, так зараз явятся, падлы такие. Слышь, давай в картишки перекинемся, а?
– Дядька, у меня от ваших карт ужо глаза болят!
– А от тетрадок не болят? Чаго ты як маленький? Партеечку всего? – и старый киловяз уже бесцеремонно садился за стол, тасуя замусоленную свою колоду и скидывая тетради на табуретку. На картах он был прямо помешан, да и с Максимкой ему было играть явно веселее, чем с бесами, и тот даже слегка подыгрывал Сухощавому, из разу в раз восхищаясь его «зехерами». И, хотя старик без устали молол языком, к игре подходил серьезно, и лишь на второй день Максимке удалось его впервые обыграть. Киловяз тогда задумчиво почесал «Ныробом» – тыльной стороной ладони, значит – морщинистый подбородок и прогудел:
– Видать, заметили тебя черти: масть подсовывают…
Так и прожили они три дня – с картами и бесконечными разговорами да пересудами обо всем на свете. Было не сказать чтоб скучно.
На третий день киловяз утром не пошел совершать свою странную молитву, а первым делом принюхался, вытянув морду, как собака, и сказал Максимке:
– Чайник ставь. Гости будут.
За оградой словно бы стемнело – утро не спешило наступать, окрестности заволокло серой мутью; солнце потускнело и даже как будто покрылось рытвинами – что головка сыра, а краски из предметов испарились, став безжизненно-бледными, почти бесцветными. Небо приобрело ржавый оттенок зубного налета. Максимка почувствовал такую тоску, что хоть вешайся; да и киловяз был ворчливей обыкновенного. Поставив чайник кипятиться, Максимка сел за стол, выглянул в окошко. По деснам разливалась знакомая зубная боль, как и обычно при приближении нечисти. Заметив, как тот скривился, Сухощавый крякнул:
– Э, брат, да ты тоже чуешь. Чаго болит-то? Зубы?
Максимка лишь кивнул, с тревогой поглядывая в окошко. Что же там такое, отчего так челюсть ломит? Сухощавый тем временем отворил шкаф, снял с вешалки траченную молью красную рубаху, брюки да штиблеты, которые взялся начищать ваксой.
– Вы куды так наряжаетесь, дядька Мирон?
– Гость явится дуже важный, – мрачно ответил киловяз, сражаясь старческими пальцами с непослушными пуговицами на рубахе, – враг иль друг гэта, я не ведаю, так шо треба приветить по-хозяйски. Ты гэта, крыльцо подмети-ка.
Максимка обрадовался хоть какому-то делу. Прошелся метелкой по гантаку и дорожке у ограды, когда от плетня послышался мужской шепелявый голос:
– Э, Губаревич, ты, шо ль? Якие люди, тебя-то мне и надо! А хде Дема?
Увидев гостя, мальчик выронил от изумления метелку. У плетня стоял бывший председатель Задорья, а ныне псих – Евгеша Кравчук. Был он одет в какой-то вшивый ватник не по сезону, накинутый на исхудавшие плечи, и мало напоминал себя прежнего. Пухлые когда-то щеки обвисли дряблыми брылями, совершенно ошалелые глаза глубоко запали в череп; председатель постоянно чесался и был весь с ног до головы покрыт засохшей грязью, как если б пробирался несколько дней по лесам да болотам. А когда Кравчук улыбнулся, Максимка и вовсе попятился – во рту у председателя не было ни единого зуба, одни лишь едва зажившие десны. Хотя раньше каждое утро как штык во двор и давай намываться-начищаться, зубную щетку из рук по полчаса не выпускал. Хорошие у него зубы были – да сплыли, получается. Максимка ощутил ладонь на плече. Это Сухощавый встал сзади и положил руку – не волнуйся, мол.
– А ты кто таков? – гаркнул киловяз, и от его внезапно окрепшего, без былого старческого дребезжания, голоса вспорхнули птицы на лесной опушке, а непрошеного гостя словно бы придавило к земле. Но тот выпрямил спину и нагло ухмыльнулся в ответ беззубой пастью:
– Я от Акулины, штарик. Привет прош-шила передать! И дзякущь жа жуб! – и он махнул рукой – между пальцев у него был зажат маленький зуб-резец. – Он мне добрую шлушбу шошлужил. Великая в нем ш-шила!
– От якой яшчэ Акулины? – делано удивился киловяз, и тут даже Максимка посмотрел на него с недоумением. – Много у мене девок было, но ниякой Акулины не припомню.
Кравчук хихикнул.
– Ага, тебе ж она не открывалашь. А мне открылашь, всю душеньку швою прекрашную нарашпашку! Вше рашкажала, вше тайны ваши колдуншкие. И жуб твой дала. Акулина – хожяйка моя.
– А, дык ты про Купаву! Открылась, значит, все-таки, – с досадой крякнул киловяз. – И зуб подсуропила. Ох, сука, долго яшчэ мне тот зуб клятый отзываться будет. Так шо, Купава-Акулина, значит, господыня твоя, кажешь?
– Ага, – кивнул председатель.
– И чаго тебе надобно, раб херов?
– Его, – и Кравчук указал грязным пальцем на Максимку.
Сухощавый молча задвинул Максимку за спину, сделал шаг вперед и показал гостю дулю.
– А вот хера тебе! Ты шо себе тама мыслишь – в мою хату явился без приглашения и будешь тута права качать? Иди к черту, юродивый!
Кравчук расхохотался – странно так, будто заклокотал одним горлом.
– А я уже оттуда, штарик! Гляди, кто шо мной в подмогу пришел. Фьють!
Бурьян да кусты вдоль дороги зашевелились, и оттуда начали выходить знакомые силуэты дефективных телят – таких же Максимка наблюдал несколько дней назад на ферме у зоотехника Остапа Власовича. Все разные, изуродованные, то с четырьмя рогами, то с тремя глазами, у некоторых так и вовсе по пять ног или по две головы. Среди них были и создания, похожие на коз – с хаотично закрученными во все стороны рожками, горизонтальными зрачками и клоками шерсти, рассыпанными по воспаленной плоти. Не обошлось и без немногочисленных «поросят» – раздутые, будто утопленники, подсвинки казались набиты кишками сверх меры, и те просвечивали сквозь тонкую пленку, заменявшую им кожу. Яростно мыча, хрюкая и блея, полубесы приближались к плетню, а бывший председатель Кравчук оглаживал и охлопывал их, лыбясь беззубой пастью – точь-в-точь пастух белены объелся. Он приподнялся на какую-то кочку, возвышаясь над стадом, набрал воздуха в грудь – как на партсобрании, заговорил зычно:
– От имени шоветшкой влашти и Акулины лично прикаживаю тебе, штарик, шдать гражданина Губаревича мне. В шлучае откажа буду вынужден принять шрежвычайные меры.
– Да пошел ты на хер, вымлядак сраный! – плюнул на землю Сухощавый и, втолкнув Максимку в хату, запер дверь на засов. Снаружи раздался недовольный рев, исторгшийся из глоток десятков полубесов.
– Дзякую, дядька Мирон, – ошарашенно прошептал Максимка. – А чего теперь-то? Их же там тьма-тьмущая.
– То не тьма, сынку, то так – корова сходила, – презрительно сплюнул Сухощавый. – Зараз побачишь сам, на шо киловязы способны. Под руку не лезь тольки. Хотя… Подай-ка мене чертополоха для растопки – он тама, за печью висит. И суседку пни, помогать буде.
А сам сел перед печкой, начал чиркать спичками. На улице выли и бесновались бескожие твари. Зычно позвал Кравчук:
– Не делайте глупоштей, гражданин! По-хорошему предлагаю! Гражданину Губаревичу ничего не грожит!
– Ага, уж мне-то по ушам не чеши, юродивый, – буркнул киловяз, – слышь, пацан, клещи захвати – на печке лежат.
Максимка сунулся за печь, взял веник сушеного чертополоха и шепнул тихонько истинное имя суседки. Подал ржавые железные щипцы киловязу. Тот уже разжег небольшой огонек, подкинул туда колючий веник с фиолетовыми венчиками – пламя мгновенно зашлось, и Максимке почудилось, что из печного притвора раздались человеческие крики; совсем как в Чертовом Углу.
