и позвоночник прогибается сам, без спроса. Язык коснулся моих губ — не попросил, раздвинул. Вошёл горячий мокрый язык.
Пальцы на подбородке сжались крепче. Не больно, но так, что не отвернуться.
Не считала секунды. Впервые в жизни — не считала.
Его дыхание — моё дыхание. Его язык — мой язык. Граница стёрлась, как меловая линия на доске, как линия между светлым камешком и тёмным — была, и нет.
Отстранился. Не сразу, по миллиметру, как разматывают свиток от конца к началу. Губы, дыхание, тепло. Пальцы последними соскользнули с подбородка, задели шею, ключицу. Мимолётно. Может случайно. Нет, у шиноби не бывает случайных касаний.
Темнота между нами. Его дыхание на моих мокрых губах. Близко — настолько, что чувствовала тепло его лица.
— Засчитано? — спросил. Голос хриплый. Ниже, чем обычно.
— Да, — сказала.
И это «да» было другим.
Он лёг обратно. На свой футон, рядом.
Лежала на спине. Потолок. Темнота. Губы мокрые, припухшие. Провела пальцем осторожно, как по ожогу. Вкус остался.
В борделе за поцелуй с языком — три мон. За этот — сколько? Нет графы. Нет строчки. Нет монеты. Этот поцелуй нельзя записать ни в одну книгу.
Луна ползла по окну. Тени на татами сдвигались. Три полосы стали двумя, потом снова тремя, под другим углом.
Не спали. Оба не спали — я знала. Его дыхание ровное, но не сонное. Я научилась различать — за эти дни, за эти ночи, за эти футоны рядом.
Сонное дыхание — глубже, медленнее, с длинным выдохом. Это — другое. Он не спал. Думал.
Долго.
Луна прошла полпути по окну.
— Мне нельзя, — сказал.
Голос тихий, словно не мне говорил, а потолку, или темноте, или бумажным стенам. Как будто говорил сам с собой, проверял слова на звук, а я случайно оказалась рядом.
— Когда вернутся люди клана — попрошу перевод. Другое задание. Или уйду.
Повернула голову. Его силуэт — тёмный на светлом. Плечо, линия шеи, контур скулы. Кимоно с хризантемами белело на груди, там, где расходилось, обнажая бинты.
— Из-за меня? — тихо. — Из-за поцелуя?
— Из-за тебя. Поцелуй не причина. Следствие.
— Тогда из-за чего?
Молчание. Длинное. Считала его вдохи — четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать.
— Нельзя охранять того, к кому привязан.
Привязан.
Рэн сказал привязан?
Привязан. Ко мне?
Хозяйка борделя говорила: привязанность клиента — деньги, привязанность девочки — глупость. Я видела, как девочки, которые привязывались, плакали потом в подушку ночами. Привязанность — петля. Чем сильнее тянешь — тем туже.
— Глаз видит не угрозу, а человека, — продолжил, и голос стал жёстче, суше. — Тело закрывает не выход, а её. Решения медленные. Появляется лишнее.
— Эмоции, — сказала.
— Да.
Цикады. Луна сдвинулась на полпальца. Тени на татами — еле заметно — поползли.
— Разве у тебя есть эмоции? — спросила. — Я думала, ты…
— Появились, — сказал Рэн. Ровно. Просто. Без паузы. — Мне они не нравятся.
Четыре слова. Без горечи, без жалости, без надрыва. Как о погоде, которую нельзя изменить — можно только учесть.
Есть. Не нравятся. Живу с ними.
Лежала. Думала. Что он имеет в виду — что эмоции мешают? Что болят? Что делают его медленным, а ему нельзя быть медленным?
— А если, — начала. — Если Огуро больше не будет твоим хозяином. Если ты станешь свободным. Ты будешь…
Замолчала. Три слова — «ты будешь со мной» — стояли в горле.
Его дыхание — двенадцать вдохов. Тринадцать. Двенадцать.
Потом — движение. Шорох ткани. Скрип татами под тяжестью тела. Он повернулся ко мне всем телом, и я услышала, как дыхание запнулось о боль. Короткий звук, не стон, тише, как хруст ветки под ногой, но он не остановился.
Губы коснулись моего носа. Кончика — там, где кожа тонкая, глупая, мёрзнет первой.
Короткое касание. Сухие губы, тёплое дыхание. Секунда — и ушёл.
Тишина. Один вдох. Мой. Его.
Щека. Правая, ближе к виску. Губы задержались дольше, чем на носу. Насколько — не считала. Не могла.
Щеку в борделе не целуют. Щека не товар. У щеки нет цены. Три мон за губы, пять за шею, ниже — дороже. Щека бесплатно. Значит бесполезно. Значит — никому не нужно.
Ему — нужно. Он целовал мне щёку сухими потрескавшимися губами, тщательно, сосредоточенно. Как вырезал иероглифы на камешках. Как точил нож. Как ставил чашку в центр подноса.
С неистовой точностью, которая у другого человека называлась бы нежностью, а у него не называлась никак. У него для этого не было слова.
Тишина. Ещё один вдох.
Висок. Губы в волосах — грязных, пахнущих дымом и речной водой. Не отстранился. Прижался — туда, где бьётся жилка. Маленькая, быстрая, испуганная. Как бабочка в кулаке. Он чувствовал — конечно чувствовал, он считает чужой пульс. Знал, что сердце колотится. Знал и не сказал.
Просто держал губы на моём виске. И от этого — мурашки. Мелкие, частые. От затылка вниз по позвоночнику, до кончиков пальцев. Как рябь на воде от камешка — расходится кругами, и кругами, и кругами.
Три поцелуя. Ни один — в губы. Нос, щека, висок. Три точки на карте лица.
— Не нужно думать о невозможном, — сказал тихо. — Это тоже лишнее. В голове.
Не ответ. Не отказ. Не обещание. Что-то третье, для чего нет слова.
Нашла его руку, она лежала между футонами, на татами, в ничейном пространстве. Нашла в темноте по теплу, на ощупь. Взяла. Переплела пальцы — мои тонкие в его широких, мозолистых. Сжала.
Его пальцы не ответили. Секунда. Две. Три.
Потом сжались. Медленно, осторожно. Как будто тело спросило у головы — можно? — и голова долго думала, считала, взвешивала. И кивнула.
Лежали рядом, на разных футонах. Руки лежали между, как мост через узкую реку. Моё запястье у его — пульс к пульсу.
Луна прошла через всё окно и ушла. Прямоугольник потускнел, побледнел и пропал. Темнота стала полной.
Цикады смолкли. Перед рассветом они всегда смолкают — есть такой час, пустой, тихий, ничей. Ночные замолчали, утренние ещё не начали. Час, когда слышно только дыхание.
Его — ровное, медленное, с хрипом.
Моё — чуть быстрее.
Где-то между двумя дыханиями мы уснули. Не разжимая пальцев.
* * *
Я открыла глаза.
Предрассветный серый свет заливал комнату. Цвет пепла, цвет золы в остывшем очаге, цвет стираного хлопка. Свет приходил без теней, без направления. Мир ещё не решил, каким будет сегодня.
Его футон лежал пустой. Одеяло было сложено углами к углам — аккуратно, точно, как складывают в казармах. Или в клане. Или везде, где мальчиков учат не