я ведь ничего, — возвысил голос подсудимый, — шёл себе тихо-мирно… 
— Ничего себе, тихо! — усмехнулся староста. — Да тебя за три версты слыхать было. Чего орал-то?
 — Так ведь в лесу! — ляпанул чужак, словно умную вещь сказал.
 — То-то и оно, что в лесу, — подтвердил дед Савва. — Хорошо хоть вины своей не скрываешь.
 — Да какая моя вина?! — вскричал связанный. — Заблудился я в лесу, третий день не жрамши, не пивши иду. Тут заголосишь. Я уж и «Спасите!», кричал, и «Караул!» А вы, нет, чтобы помочь, из-за куста прыгнули и повязали. Так кто ж из нас душегуб?
 Старик поморщился, но отчитал парня без гнева:
 — Ты на меня голоса не повышай. Ты ещё пацаном был писклявым, когда мне сто лет стукнуло. Так что криков твоих я не боюсь. Звать-то тебя как?
 — Шумил, — ответил связанный, успокаиваясь.
 — Имечко у тебя под стать характеру… И значит ты, Шумил, никакой вины за собой не чувствуешь?
 — Как есть ни в чём не виноват!
 — Плохо, очень плохо… Коли так, то разевай рот, сейчас тебя заткнут, а мы решать будем, как с тобой поступить.
 — Не дамся! — закричал Шумил, но вопля его никто кроме деда Саввы не слыхал, хотя все видели, что чужак не с вежеством шепчет, а непригоже вопит. Такому от добрых людей прощения не дождаться.
 Шумила быстро заткнули, чтобы и мычать не мог, и начали вершить приговор. Прежде всего, неуязвимый дед рассказал прочим селянам, что удалось узнать о диком чужаке:
 — Звать его Шумил, пришёл издалёка, сам не знает откуда. В преступлении сознался, но за вину его не считает. Тут уж и хотел бы с ним помягче, да не знаю как. Решайте, миряне, что делать станем…
 — Чо тут решать? — первой сунулась Говоруха. — Оборать обоих, и дело с концом. Федька давно на это дело просится, а чужого не жаль.
 — Может Шумила на перевоспитание взять? — предложила сердобольная Любуня. — Научится, человеком станет.
 — Учить надо, пока поперёк лавки ложится. А какое у тебя перевоспитание будет, это всем известно, — усмехнулся Разул, и народ поддержал его, так что язвительные усмешки волной прошли по толпе.
 — Вот оборём преступника, а потом бери его на перевоспитание, сколько угодно, — предложила Говоруха.
 — А и возьму! — Любуня уже вошла в раж и сама чуть что не кричала.
 — Тихо!.. — прошипел Савватий, и молчание послушно воцарилось на площади.
 — Приговор! — объявил дед не по годам звонким шёпотом. — Подумали, рассудили и так присудили. За шум и гам, да срамное невежество присудить Федьку Мокрушинского и бродягу Шумила к высшей мере общественного порицания. Бабы, приступайте, с богом!
 Мужчины зашевелились раздаваясь. Те, кто слушал разбирательство, принялись спешно паковать уши, сперва затыкая промасленной куделью, потом прилаживая войлочные прокладки, а следом увязывая под подбородком ленты ушанок и треухов. Лето — не лето, а башка одета.
 Бабы, сплошь родня пострадавших от Федьки девок, вышли вперёд. Эти давно были укутаны платками, а уж что под платком, можно только догадываться. У каждой тётки свои хитрости, как уши сберечь.
 У приговорённых выдернули кляпы. Хотят, пусть орут — всё равно недолго осталось. Федька испуганно вертел головой и слабо бормотал: «Не надо, не надо, бабоньки!» Шумил, видать, ничего не понимал, но и он, чувствовал себя неуютно.
 Женщины выстроились кружком, вперив взгляды в преступников.
 — У-у!.. — затянула тётка Говоруха, и все остальные загудели в лад, наращивая звук громче и громче, за предел допустимого для живого человека.
 — У-у-у!..
 — Не-ет! — дико заорал Федька, тряся головой, словно надеялся не пустить в уши чужой крик. — Не-ет!!!
 — У-у-у!!! — бабий вой с лёгкостью заглушил Федьку, а потом единым порывом в полсотни глоток тётки рявкнули на связанных бедолаг: — Сволочи!!!
 Женской глотке дважды повторять не надо, она с одного выкрика порешить может.
 — Не!.. — последний раз выкрикнул Федька и повалился на землю.
 Дед Савва подошёл, перерезал верёвки сначала у Федьки, потом и у Шумила. Федька рыдал злыми слезами, бил кулаками в землю и едва ли на людей не бросался.
 — Суки! — хрипел он. — Всех заору, попомните у меня! Суки-и!.. — голос его сорвался на визг, тонкий, никому не опасный, в котором не было ничего мужского.
 Шумил по-прежнему ничего не понимал, стоял, вертя башкой и ожидая, что будет дальше.
 Любуня подошла к нему, потянула за рукав.
 — Ну что, болезный, пойдём. У нас жить будешь.
 Уйти с площади Шумил немедля согласился. Он-то был уверен, что экзекуция ещё предстоит и не мог понять, что она закончилась не начавшись. По его мнению, конечно.
 Любуня привела Шумила домой, усадила за стол.
 — На вот, поешь. Много тебе, наверное, нельзя, и без того разжиреешь, но не голодным же сидеть.
 — Звать-то тебя как? — спросил Шумил, облизывая ложку.
 — Любуня.
 — Ты тут одна живёшь, или как?
 — С мужем. Только муж сейчас в карауле, таких как ты ловит. К утру вернётся.
 — Это хорошо, когда муж ночами работает, — многозначительно произнёс Шумил.
 — Караульщики всегда так. День он краулит, день — Митяй, Гулькин муж. Ну ты её видал, она на площади рядом со мной стояла, чернявая такая.
 — Ага. А объясни-ка мне, Любуня, с чего это ваши на меня сначала взъелись, повязали, чуть ли не убить хотели, а потом отпустили подобру-поздорову?
 — Как же, отпустили… Оборали тебя на полную катушку.
 — Подумаешь!.. — отмахнулся Шумил. — Брань на вороту не виснет.
 — Что верно, то верно. На вороту не виснет, она совсем на другом месте повисает. Ты, может, ещё не понял, а ведь ты теперь не мужик, а пустое место, вроде как козёл кладеный. Мекать да бекать можешь, а чтобы серьёзное что, это уж извини-подвинься, — в голосе Любуни звучала нескрываемая грусть. — А с чего бы, думаешь, я тебя к себе домой привела, а на деревне никто слова не сказал? Это потому, что ты теперь не мужик, а одна видимость.
 — Вот как? Видимость одна? — весело и зло спросил обораный Шумил. — А это мы сейчас проверим, мужик я или козёл кладеный.
 Он поднялся из-за стола, шагнул к стоящей Любуне, обнял её, крепко прижав к себе.
 — Ой! — вскрикнула Любуня, сразу осознав, что новый работник не соврал, говоря о своих способностях. — Да что же это делается?..
 Она попыталась отстраниться от прижавшегося Шумила, попятилась в испуге, а поскольку в той стороне стояла широкая супружеская постель, то Шумил не препятствовал, и через минуту они очутились в кровати, где всё закончилось, как оно и должно быть.
 — Да как же ты выжил, милый? — Любуня никак не могла успокоиться и прийти в чувство. — Тебя же разом два десятка баб оборало. Уж я-то видела,