они же состоялись через три дня, когда невесту обнаружили на её футоне бездыханной.
Не было у неё не только дыхания, но и одежды, и крови. Вообще ничего, кроме широко распахнутых глаз и приоткрытого рта, как если бы кто-то уже тогда сказал ей: «Не ты первая, и не ты последняя. Несколько невест таких будет, и я всех заберу, ибо этот жених может принадлежать лишь одной, хочет он того или нет».
II
Май – это месяц с богами.
Жители страны Идзанами верили, что сама Идзанами – верховная матерь-богиня, из чрева которой родилась их земля и которая потому и заслуживает зваться её именем, – в середине мая собирает в своём Небесном Дворце всех прочих богов. Оттого и тайфуны в это время зачинаются в море, крушат низкорослые хижины на берегах – то бог бури Сусаноо спешит первым явиться на празднество. Потому и заливается весь мир искристым золотым светом, прогревается до недр и корней, и короткими такими становятся ночи – Аматерасу, богиня солнца, радуется торжеству, а Цукиёми, лунное божество, сестре во всём потакает. Потому и рис всходит, собираются урожаи, а плоды становятся сладкими – это Инари-лисица, божество изобилия, делится с людьми дарами с праздничного стола. И все восемь миллионов ками разжигают восемь миллионов костров, дабы по очереди сплясать вокруг них, взявшись за руки с матерью. Оттого на страну и опускается такая жара.
«Вот бы потушить хотя бы парочку этих их кострищ! Им что, десяти-двадцати недостаточно?!» – жалобно думала Кёко, пока карабкалась вверх по крышам, бесшумно выскользнув из имения. Ей пришлось до колен закатать хакама, чтобы по лодыжкам не стекал пот, а рукава кимоно подвязать лентой-тасуки, как перед приготовлением ужина. Но даже прохладный шёлк одежд не спасал от майского зноя, предвещавшего самое жаркое лето за последние десять лет. Пересушенная почва изнывала в ожидании сливовых дождей. Те должны были начаться в лучшем случае через неделю, и торговцам приходилось прятаться под навесами, позволяя покупателям и их кошелькам ускользать. Узкие улочки, проложенные деревьями гинкго, наводнили шляпки пёстрых бумажных зонтов, и вся Камиура превратилась в яркий купеческий короб, в котором вместо бабочек порхают расписные веера и опадают соцветия бирюзовых глициний.
Ещё до того, как пересечь по крышам весь двор, а затем перебраться по ветвям сторожащих его ив через раскидистый мост, Кёко учуяла кисло-сладкий аромат гречневой лапши в устричном соусе. Как назло, ларёк на колёсах, ятай, пристроился прямо возле реки с рыжими карпами, дымя и скворча маслом рядом со столярными цехами и жилыми домами.
«Должно быть, там хороший поток, рабочие ведь всегда голодны», – подумала мимоходом Кёко и не ошиблась. Проскочить по крышам незаметно на этом участке у неё едва получилось: к ятаю за считаные минуты выстроилась целая вереница прохожих.
В отличие от столицы и крупных городов, где районы делились по промыслу – торговые, швейные, гончарные, увеселительные, – Камиура сплетал и запутывал улицы, как пьяный паук. Потому Кёко его и обожала: дома здесь росли плотнее, чем зубы, а острые углы тёмно-синих крыш, плоские, как лезвия самурайских мечей, неизбежно царапались друг о друга. Их фигурные завитки с лицами они́ служили опорами, а соединённые между собою желоба – тропами, по которым Кёко могла добраться из одной части Камиуры в другую. И пускай пользовалась она этим нечасто, – по крайней мере, не днём, когда с возрастом её вытянувшийся стан стало так просто заметить, – перемещаться над городом, а не по нему, всегда было для Кёко особенным удовольствием.
Где ещё, если не с крыши, увидишь, как босоногая юдзё[18] бежит зимой по заснеженным улицам, прижимая к голой груди ворох пёстрых одежд, пока за ней несётся клиент, которого она обчистила? Или как дети играют в кицунэ-кён[19], опуская проигравшего головой в отхожее место? Или как проводят митае – один из мацури в честь первого дня зимы, когда крестьяне рисуют на полях за городскими стенами колосья, чтобы к лету эти поля проросли? Благодаря крышам Кёко тайком даже на выступлениях театра кабуки бывала, когда они останавливались в Камиуре проездом, и не заплатила за это ни одного мона. Хосокава тогда хотел пойти вместе с ней, но свалился ещё на подъёме: силой он, может, и походил на медведя, но и ловкостью тоже. А вот Кёко и тем и другим скорее походила на кошку и продолжала развивать свой скрытый талант.
Бесшумная и пронырливая, она до сих пор держала половину семейства в неведении, отчего же так прохудилась крыша имения за последние несколько лет. Теперь она не только сандалии-гэта перед окном оставляла, но и белые таби тоже, приноровилась ступать босиком, пускай пару раз и резала ступни. Зато крыша под ногами не скользила и не хрустела, Кёко легко балансировала даже на самых острых её краях. В буран или ливень Кёко ступала одинаково ровно, и ветер нёс её по черепице легко и стремительно, точно осиновый лист. Это было проще, чем обращаться с мечом, и уж точно веселее, чем танцевать кагура.
Это было как обрести свободу.
Оставив жилые домики с маленькими садиками и фонтанами позади, Кёко и в этот раз быстро добралась до ремесленных лавок и рынка. Воздух, тугой и влажный, прилипал к коже, точно глина, из которой в лавке под синим навесом местные умельцы лепили на заказ горшки. Кёко проскочила прямо у них над головами быстрее, чем навес бы всколыхнулся от сквозняка, и оказалась на окраине города – так далеко от дома, что округлая розовая верхушка хакуро растворилась где-то вдалеке.
Зато Кёко могла наконец-то увидеть похороны.
– Ах, молоденькая! Какая молоденькая! И хорошенькая… Ах, какая же хорошенькая! Бедная, бедная девочка…
Цикады без умолка трещали в кустах азалии, словно тоже обсуждали произошедшее в начале недели. Кёко остановилась, свесилась с края пологой крыши – кажется, то был храмовый амбар – и вгляделась в горизонт. Дальше крыш не было – только надгробия. Каменные прямоугольные колья с иероглифами, среди которых кучковались маленькие карапузы из мрамора – подношения для нерождённых детей. Каждая фигурка была чьей-то болью, и за столетия существования города этой боли здесь скопилось немерено. Кёко попыталась пересчитать все статуэтки взглядом, но быстро сбилась со счёта. Идентичные друг другу, разодетые в шапочки и одежды из красной пряжи, они мостились у могил женщин, что умерли в родах или потеряли дитя.
«Где-то здесь похоронена мама, – подумала Кёко. – Где-то здесь должна быть похоронена я».
Она отпрянула от границ кладбища, как и от своих мыслей с вязким