понимаешь, спектр поглощения… нет, ты посмотри на эти цвета… это же чистый… чистый триумф!» Катя кивает, улыбается, гладит его по плечу, как расшатавшегося ребенка.
Сашка и Варя танцуют. Просто танцуют посреди толпы, под несуществующую музыку. Сашка приволакивает ногу, Варя осторожно обходит его, но они кружатся, прижавшись друг к другу щеками, и на лицах у них нет ни боли, ни памяти о боли — только сейчас, только этот танец.
Кто-то из раненых, молодой парень без руки, залез на тумбу уличного громкоговорителя и читает стихи. Неизвестно чьи, может, свои. Голос у него срывается, он плачет, но читает, а вокруг него стоят и слушают, и женщины платочками утирают глаза.
И потом начинается салют. Не тот, грандиозный, московский, который увидят только в кинохронике, а свой, куйбышевский. Из зенитных установок, оставшихся с войны, стреляют холостыми. Ба-бах! Ба-бах! Вспышки рвут низкое небо, озаряя тысячи смотрящих лиц снизу красным, белым, зеленым светом ракет. Грохот оглушителен, Андрей вжимается в отца, но не от страха, а от восторга.
— Папа, смотри! — кричит он прямо в ухо. — Это как Новый год, только лучше!
Лев смотрит на эти вспышки, отражающиеся в миллионах капель на щеках, в глазах, в лужах талого снега. И его накрывает. Не волна ликования, волна чего-то другого. Огромная, тяжелая, как свинцовое одеяло. В горле встает горячий, тугой ком, дыхание перехватывает. Он не может плакать. Он просто стоит, держа сына, и смотрит в небо, по которому ползут дымные колеса от разрывов, и чувствует, как внутри что-то рвется, ломается, оттаивает. Это не слезы, это тихий, внутренний крик, который наконец-то получил право на существование. Крик по всем, кого не спасли. Крик по тем четырем годам, которые украли у него, у Кати, у Андрея, у всей страны. Крик облегчения, что этот кошмар, наконец, кончился.
Он опускает голову, прижимает к себе Андрея, чувствует тепло его маленького тела. Катя прижимается к нему сбоку, кладет голову ему на плечо. Они стоят так втроем, островок в бушующем море счастья, и для Льва в этот миг Победа обретает единственно верный смысл. Она — вот эта точка опоры под ногами. Вот это дыхание жены у щеки. Вот этот смех сына. Все остальное — салюты, ордена, речи — просто шум. Красивый, заслуженный, но шум.
Ликование на площади выдохлось, растаяв в темноте, как дым от салюта. «Ковчег», опустевший и притихший, вернулся к своему ночному ритму: редкие шаги дежурных, приглушенный свет в палатах, скрип колес каталки где-то в глубине коридора. В своем кабинете Лев не зажег яркий свет. На столе горела только зеленая лампа с тяжелым абажуром, отбрасывая круг света на разложенные бумаги и оставляя лицо в тени.
Перед ним лежало не отчетное досье, а несколько разнородных листов, которые он вытащил из сейфа. Старый, потрепанный блокнот в клеенчатой обложке — последний материальный призрак Ивана Горькова. Под ним — сводная статистика НИИ «Ковчег» за 1941–1945 годы, отпечатанная на серой, волокнистой бумаге. Рядом — докладная записка военно-санитарного управления о снижении летальности в действующей армии по сравнению с данными Первой мировой и финской кампании.
Лев откинулся в кресле, уставившись в потолок, затянутый сигаретным дымом. В ушах еще стоял гул толпы, но внутри была та самая, выстраданная тишина, в которой только и можно было что-то понять.
Итак, подведем итоги, Горьков. Точнее, Борисов. Что ты натворил за эти четыре года?
Он не стал брать в руки карандаш. Цифры крутились в голове сами, выстраиваясь в ледяные, безэмоциональные колонки.
Пенициллин, стрептомицин, левомицетин. Внедрение массового производства последнего к 1943-му. Снижение смертности от раневой инфекции и сепсиса. По самым скромным оценкам ГВСУ — на 18–22 % по сравнению с 1941 годом. Что в абсолютных цифрах? Если за войну ранено 20 миллионов, а от инфекций в первую мировую умирал каждый третий… Грубая прикидка: антибиотики спасли от полутора до двух миллионов жизней. Миллионов. Не человек — жизней. Это целые города, которые могли опустеть, но не опустели.
Система этапного лечения с эвакуацией по назначению. Его «План „Скорая“». Триаж на передовой, сортировочные эвакопункты, специализированные госпитали. Сокращение времени до оказания квалифицированной помощи с 12–18 часов до 6–8. Снижение летальности на этапе эвакуации, по данным того же ГВСУ, на 15 %. Еще сотни тысяч.
Кровезаменители. Полиглюкин. Простейшие солевые растворы в одноразовых флаконах. Борьба с шоком. Еще проценты. Десятки, если не сотни тысяч на дивизию.
Элементарное оснащение. Одноразовые шприцы, которыми теперь торгуют на экспорт. Капельницы. Армейские жгуты с фиксацией времени наложения. Индивидуальные пакеты. Это даже не проценты. Это фундамент, на котором все держалось. Сколько бойцов не истекли кровью потому, что у санитара в подсумке был жгут, а не обрывок ремня? Не сосчитать.
«Ковчег» как точка сборки. Семь с половиной тысяч тяжелораненых, прошедших через его операционные и палаты. Из них возвращено в строй или на трудовые позиции — пять тысяч двести. Каждый из этих пяти тысяч — умноженный на его будущих детей, на его работу, на то, что он построит или починит. Эффект домино.
Туннель под Ленинградом. Тысячи детей и ученых вывезено зимой 42-го. Не миллионы, нет. Но каждый из этих ученых — это, возможно, будущий реактор, самолет, открытие. Каждый ребенок — просто ребенок, который не умер в подвале.
Обучение. Тысячи инструкций, десятки тысяч обученных санитаров и младших хирургов, разлетевшихся по всем фронтам. Эффект не измерить, но он есть. Как дрожжи в тесте.
Лев закрыл глаза. За веками не было триумфальных маршей. Был сухой, методичный отчет бухгалтера, подсчитывающего спасенный человеческий капитал.
Я не изобрел «Катюшу», — подумал он без тени сожаления. — Не нашел месторождение урана. Не начертил чертеж Т-34. Я… я был слесарем. Слесарем при гигантской, истекающей кровью, скрипящей машине под названием «Красная Армия». Я не конструировал новые двигатели. Я латал пробоины, менял вышедшие из строя шестеренки, подтягивал гайки, подливал масло. И эта машина, потому что ее вовремя латали, проехала на год дальше, чем в том, другом мире. На целый, долгий, страшный год. Берлин в апреле, а не в мае. Япония… Может, теперь и без атомных бомб? Миллионы тех, кто должен был умереть в 1945-м — живы. Они сейчас спят в своих кроватях, пусть даже это нары в бараке. Обнимают своих жен, пусть усталые и поседевшие. Тычут пальцем в небо, объясняя детям, что это был салют, а не зенитки. Это… это и есть моя Победа. Негромкая. Непарадная. Врачебная. Скромная, как шов на животе. Но шов держит.
Он открыл глаза. Взгляд упал на