а я думал о том, как интересно сложилась судьба. Атаман, которого ещё недавно ловили как разбойника, на которого рассылали грамоты по всем городам, — стоит теперь перед царским троном. И не в цепях стоит, а в почёте.
— … жалуем его, Ермака Тимофеевича, воеводой сибирским, с правом суда и расправы, с правом войско собирать, подати брать, остроги ставить…
Иван Кольцо рядом со мной тихо выдохнул. Я покосился на него — глаза атаманского соратника блестели. Не слезами — чем-то другим. Торжеством? Злорадством? Мол, видали, бояре московские? Мы-то, воры да разбойники, — а вы теперь кланяться нам будете.
Или это я приписывал ему свои мысли?
— … и царское жалованье ему положить из казны сибирской, и людей его наградить по заслугам…
Годунов стоял неподвижно, но я заметил, как дрогнули его пальцы, когда дьяк дошёл до слов о награде. Жалованье из казны сибирской — это значит, что Москва платить не будет.
Дьяк закончил читать и отступил. В палате повисла тишина.
Царь Фёдор Иванович моргнул, словно просыпаясь, и посмотрел на Годунова. Тот едва заметно кивнул.
— Жалуем, — сказал царь негромко. Голос у него был мягкий, слабый. — Служи верно, Ермак. Бог тебя благословит.
И всё. Вот так просто. «Служи верно, Бог благословит».
Ермак опустился на колено, склонил голову. Мы, его люди, поклонились в пояс.
А потом начались поздравления.
Первым подошёл сам Годунов. Обнял Ермака, троекратно облобызал — щека к щеке, как положено.
— Радуюсь за тебя, Ермак Тимофеевич. Заслужил. Истинно заслужил.
Голос его был тёплым, почти искренним. Только глаза оставались холодными, расчётливыми. Впрочем, атаман это тоже видел — я заметил, как дрогнул угол его рта в едва заметной усмешке.
— Благодарствую, Борис Фёдорович. Служил государю — и служить буду.
Годунов кивнул, отступил в сторону.
Бояре потянулись к новому воеводе — вереницей, один за другим. Князь Мстиславский, князь Шуйский, бояре Романовы, Головины, Сабуровы. И каждый — с поклоном, с лестными словами, с пожеланиями многих лет и славных побед.
Но лица. Лица их я видел очень хорошо.
— Поздравляю, Ермак Тимофеевич. Дело великое содеял — Сибирь государю принёс.
Это говорил Мстиславский, а сам кривился так, будто лимон разжевал. Казак! Разбойник беглый! А теперь — воевода, почти что им ровня.
— Дай Бог тебе здоровья, воевода. Сибирь — край богатый, рукой твёрдой его держи.
Это уже Шуйский. Лицо каменное, но в глазах — презрение. Едва прикрытое, тщательно спрятанное под маской вежливости, но я видел. Я умею такое видеть.
А что им оставалось? Царь пожаловал, Годунов одобрил — не поздравить нельзя. Но душу-то из себя не выкрутишь. Для них мы так и остались ворами волжскими, разбойниками, которые непонятно как возвысились. Что с того, что мы кровью землю сибирскую поливали? Что полегло наших — не счесть? Что бухарцев отбили, которые московским воеводам и не снились?
Прохор тронул меня за локоть.
— Глянь на того, в зелёном, — прошептал он одними губами. — Второй уж раз мимо проходит, а подойти не решается.
Я посмотрел. Молодой боярин, почти мальчишка, с пухлым румяным лицом. Стоял в стороне, мялся, то делал шаг вперёд, то отступал.
— Кто таков?
— Бес его знает. Из младших, видать.
Наконец боярский сынок решился. Подошёл к Ермаку, поклонился — неловко, слишком глубоко, словно не знал, как именно кланяться казачьему атаману, которого только что в воеводы произвели.
— П-поздравляю, — запинаясь, выговорил он. — Д-дело великое…
Ермак посмотрел на него — без насмешки, с каким-то странным выражением, которое я не сразу понял. Потом понял: жалость. Атаман жалел этого мальчишку, которого притащили в палату старшие родичи и который теперь не знал, как правильно себя вести.
— Благодарю, — коротко ответил Ермак.
Мальчишка отступил, едва не споткнувшись о полу собственного кафтана.
Матвей Мещеряк за моей спиной хмыкнул.
— Вояки, — пробормотал он еле слышно. — С такими Сибирь не возьмёшь.
— Тихо, — одёрнул его Черкас.
Поздравления продолжались. Дьяки, подьячие, какие-то люди, которых я не знал и знать не хотел. Слова лились рекой — сладкие, приторные, фальшивые. «Великое дело», «слава государева», «честь немалая».
А я смотрел на это и думал: вот она, Москва. Вот она, столица. Здесь всё решается — войны, назначения, судьбы. И здесь же всё тонет — в лести, в интригах, в зависти. А мы пришли из Сибири, из края, где слово что-то значит, где человека судят по делам, а не по родословной.
Мы шли на восток, в неизвестность, в битву с целым царством. И победили. А теперь вернулись — за тем, что нам причитается.
Годунов снова оказался рядом с Ермаком. Склонился к нему, заговорил тихо, так что я едва расслышал:
— После приёма — ко мне. Есть о чём поговорить.
Ермак кивнул.
Я подумал: вот оно. Настоящее только начинается. Публичная часть — это так, показуха для бояр. А дела решаются не здесь.
Царь Фёдор Иванович привстал с трона, и все разом поклонились. Государь, опираясь на руку постельничего, двинулся к выходу. Шаги его были медленными, неуверенными — словно у старика, хотя лет ему было немного. Болен? Или просто таким уродился?
Годунов проводил его взглядом, и на миг я увидел в его глазах что-то похожее на усталость. А может, досаду. Тяжело, наверное, править из-за чужого плеча.
Бояре потянулись к выходу. Проходя мимо нас, одни отворачивались, другие бросали короткие взгляды — оценивающие, недовольные, иногда откровенно враждебные. Один только старик с седой бородой — из Романовых, кажется — задержался, посмотрел на Ермака долгим взглядом и вдруг поклонился. Не глубоко, но искренне.
— Дай Бог удачи, воевода, — сказал он негромко. — Дело ты делаешь доброе.
И ушёл, не дожидаясь ответа.
Ермак смотрел ему вслед.
— Кто это? — спросил Иван Кольцо.
— Не знаю, — ответил атаман. — Но хороший человек, видать.
Прохор тронул меня за плечо.
— Пора, Максим. Нас ждут.
Да, нас ждали. Годунов ждал своего разговора. Москва ждала, когда мы уберёмся обратно в свою Сибирь. А Сибирь ждала своего воеводу — законного, утверждённого царём, с грамотой и печатью.
Мы вышли из государевой палаты — я, Прохор, Иван Кольцо, Черкас, Матвей и другие. Ермак задержался ещё на минуту, принимая последние поздравления.
Солнце било в узкие окна, расчерчивая пол золотыми полосами. Я вдохнул полной грудью, и воздух показался мне свежим — хотя в переходах кремлёвских пахло так же, как во всякой крепости: камнем, воском, людьми.
— Ну что, — сказал Иван Кольцо, и в голосе его звучало злое веселье, — бояре московские. Кланялись нам. Руки жали. А сами небось желчью давились.
— И пусть давятся, — откликнулся Матвей. — Главное — грамота