офицером, потом старшим помощником, а затем и командиром эсминца «Верный», акварельный рисунок которого в светлой буковой рамке и под стеклом всегда возил с собой и упрямо вешал на стену любого жилища, в которое забрасывала его судьба, – будь то палата владивостокского военного госпиталя, петербургская квартира или констанцское «шато», как называл он с усмешкой купленный им довольно-таки порядочный домик в этом пограничном немецко-швейцарском городке. Городок стоял на перешейке между двумя озерами, и граница между Германией и Швейцарией проходила прямо по одной из улиц, так и называвшейся – Пограничная. «Шато» располагалось на немецкой стороне, на западном берегу Боденского озера, в окружении высоких буков – не так чтобы парк, но дом закрывали. От ворот до государственной границы было минут десять пешком – это Николаю Карловичу, с палкой и на протезе, а кто помоложе – добегал и за пять. Удачно выбрал дедушка Клаус место, удачно. Будто предвидел, как оно обернется. А скорее всего, и правда предвидел. На прямые вопросы отвечал, что предчувствие.
* * *
Когда началась Великая война, как ее тогда называли, не помышляя, что могут быть войны страшнее, дед аккуратно и не спеша закрыл дом плотными дубовыми ставнями, запер все двери, и внутренние, и внешние, нанял авто и с небольшим багажом, поваром и Мадлен… Доходя до Мадлен, материнский рассказ до того ясный и четкий становился как-то сбивчив, и Андрей так никогда и не сумел добиться подробностей. Ну да, была у деда какая-то Мадлен, как же без Мадлен, не старый же еще человек, пятьдесят с небольшим ему тогда было, никак нельзя без Мадлен, померла вроде бы молодой году в двадцать пятом… Так вот, погрузившись в авто, дед торжественно переехал в швейцарскую половину города, на южный берег Целлерского озера, в домик поменьше, предусмотрительно купленный им незадолго до начала войны и рачительно сдававшийся, пока не был нужен, какой-то немолодой французской паре (он – Жорж, она – Люсиль) за вполне умеренную плату. А деньги свои дед Николай Карлович и без того всегда держал в Швейцарии, немецким банкам стойко не доверяя, хотя и бывшие соотечественники, а может, именно поэтому. И потекла опять все та же размеренная жизнь – с поваром, с Мадлен, с акварелькой «Верного» в буковой рамке над столом в кабинете, и писал дедушка Клаус воспоминания о своей морской службе. Про войну же, будучи природным немцем и русским морским офицером, слышать ничего не желал, так как выбрать из двух своих половин совершенно был не способен, а занимать позицию объективную тоже не желал, будучи человеком страстным. И газет никаких, кроме биржевых ведомостей, в дом категорически не допускал.
Вставал рано, завтракал, сидел на террасе, глядя на сад, если лето, или сразу шел в кабинет, если зима, смотрел через окно на озеро, читал мемуары флотоводцев – а читал дед на шести языках, хотя говорить соглашался только по-русски, по-немецки и по-французски (этого, что в Швейцарии, что в Германии, ему вполне хватало). Часов в двенадцать шел пройтись, тяжело опираясь на палку, раскланиваясь с соседями и стуча по булыжникам деревянным протезом. В этом месте материнский рассказ тоже почему-то терял четкость: Андрей знал только, что ногу дед потерял, будучи уже командиром «Верного», за несколько лет до японской войны, почему и вышел в отставку довольно молодым. И не в бою потерял, а то ли по случайности нелепой, то ли бунт на его корабле случился, то ли было там какое-то секретное поручение – во всяком случае, в отставку он вышел с почетом, с получением следующего, уже контр-адмиральского чина, с мундиром и большой пенсией, чуть ли не именной от Великого князя. Дед был не особенно разговорчив, так что вряд ли и отец покойный знал все подробности, Андрею же в пересказе матери досталось уже что-то и вовсе невнятное про проклятых агитаторов – что, мол, всякое там, на Дальнем Востоке, и до «Потемкина» бывало. В мемуарах своих, во всяком случае, дед обошел историю с ногой полным молчанием – будто и не терял. И про гибель товарища, второго помощника, писал глухо, и про удочеренных двух его дочерей, Ольгу и Елену, тоже не распространялся. Просто: погиб товарищ, жена его умерла за несколько лет до этого, двух дочерей его я, естественно, взял на свое попечение.
Естественно, как же иначе.
Мемуары разрастались, перевалили уже за четыреста страниц, и конца-краю им было не видать: дед писал обстоятельно, как и все, что делал в жизни, причем писал – параллельно – мемуары и дневник, куда заносил ежедневные события и мысли. И мемуары, и тем более дневники Андрей хранил бережно – не только потому, что дед, а просто – отличный был исторический источник, точный, ясный и подробный.
Февральскую революцию в Петрограде – сначала соседи рассказали, а потом уже и в биржевых своих ведомостях прочел – дед встретил спокойно, отставка избавляла его от мучительных мыслей о присяге. Большевистский октябрьский переворот осудил, очень беспокоился о сыне – хоть и блудный, а все ж таки сын, писал письма знакомым в Петроград, ответов, естественно, не получая. Да и вряд ли доходили те письма.
* * *
Но все это было позже, а до этого в жизни Николая Карловича была почетная отставка, возвращение в Петербург осенью 1902-го, недолгие хлопоты по устройству быта – надо было найти квартиру побольше, чтобы поместились все, семья-то оказалась большая. Петя семилетний, жена, да Ольга с Еленой удочеренные, да крошка Вера, дочь боцмана, которую Николай Карлович, не желая слушать никаких возражений, забрал после смерти ее матери жить к себе, да еще кормилица для Веры, да кухарка… Про боцмана, впрочем, чуть позже. Нашли просторную квартиру на Первой линии. Начали жить.
Николай Карлович – сорокадвухлетний контр-адмирал – посидел было дома, походил было в гости к старым товарищам, но быстро заскучал и решил заняться делом, по-современному – бизнесом. Капитал был, хотя и небольшой, энергия и желание тоже, связи были, не было только толкового, оборотистого и честного партнера: на одной ноге много не наторгуешь. Но тут судьба деду улыбнулась: однажды утром к нему явился, сверкая медалями, тот самый бывший его боцман, Петро Ковальчук, с которым они вместе прослужили на «Верном» чуть не двенадцать лет, то есть тот самый, чья дочка Вера. Был Петро Юхимович, впоследствии ставший в семье Андрея легендой, личностью примечательной, обладал удивительно точным знанием подлой человеческой природы, не менее удивительным нюхом в смысле что где плохо лежит и совсем уже удивительной честностью. Выйдя в отставку, решил, как он всегда спустя время говорил, засвидетельствовать почтение господину адмиралу и поблагодарить