мог быть Ницше, Шопенгауэром, Церетели, наконец! А я, как крот, сидел в четырех стенах… Днём я занимался какой-то дребеденью; ночи губил на то, что читал журналы и книги, которые я теперь глубоко презираю! 
Но никто ничего не понимает в искусстве! Всё, что я любил, не стоит медного гроша! Я не жил, не жил! Я истребил, уничтожил лучшие годы своей жизни! Пропала жизнь! Я талантлив, умен, смел… Я с ума схожу… Я в отчаянии! Всё прошло, расточилось, унесено ветром. Одиночество подступало ко мне, и я, одинокий муравей, ранее презиравший стрекоз, сам оказался стрекозой на пронзительном зимнем ветру. Любовь прошла мимо, и я прожил жизнь вдали от любимых и близких людей. Наши жизни длились порознь, и многих уже не вернёшь, не встретишь уж — только у Великого Экзаменатора.
 Как тут не напиться водки от ужаса — оттого русский человек не отправляется в путь, не прихватив целительного напитка.
 А пока, не чувствуя края, я шутил о чём-то, Архитектор разговорился со старыми друзьями, Гендальф победил Саурона (или же наоборот). Всё успокоилось.
  Но той же ночью ужас достиг своей цели.
 Покинув танцы и пляски, я поехал домой, но отчего-то слез с трамвая раньше, чем думал. Хмель, что накатывал волнами, выгнал меня на мороз. Чернота обняла меня и заткнула рот мокрым ветром.
 Я шёл мимо распаханной местности, местности бесхозной и ничейной, приготовленной на архитектурный убой. Временами я останавливался, чтобы набраться сил, вздыхал, пил зимний туман, и он вытеснял часть хмеля из головы.
 Там, рядом с отсутствующими домами остались деревянные лавочники. Старики, выселенные из центра в бетонные муравейники, съезжались к своим исчезнувшим воротам и дверям и усаживались вместе — так, как они делали много лет подряд. Они редко-редко обменивались парой слов, а так — всё больше курили, глядя в пустоту.
 Назад они не смотрели, и оттого деревянные дома с причудливой резьбой и скрипучими полами, дома наполненные коврами, жёнами и детьми, для них всё ещё существовали.
 Лавочки стояли, а старых улиц уже не было.
 Но сейчас не было видно ничего, лавочки были пусты, растворены в сырости и холоде.
 Я начал пробираться через проулки, пошёл мимо развалин мастерских и долгого забора, свернул налево, увидев огни.
 Тут ко мне подошли трое. Вернее, они как-то возникли рядом.
 Он сказали что-то по-татарски. И я понял, что прикатился ко мне мой личный драндулет-шибболет, и сейчас меня будут убивать. Это всегда понятно сразу.
 Был я крайним за нефть и за рубль, и за бесноватого царя, которому было всё равно, резать ли новгородцев, татар ли. И за кровномешанного-смешанного Ленина сейчас я отвечу, за и Сибирь и за Кавказ, за Власть Советов и Красное Знамя. И за крест на груди.
  Я привалился к забору и ощутил через куртку, как он шершав и стар. Как грязны и пыльны его доски. Драться не имело смысла — не потому, что плохо менять свою жизнь на другие, а оттого, что драться я тогда не мог.
 Один из ночных людей всмотрелся мне в лицо. Взгляд его был спокоен и беззлобен — так мясник смотрит на телка, потому что телок уже мёртв, и только кажется что он дышит, что его бока опадают в такт дыханию — ничего этого нет, т вот мясник строго и ласково берёт его левой рукой и гладит шею, потому что плохо, когда зверь бьётся и пугается перед смертью. И вот этот человек заглянул мне в глаза и снова повторил свою фразу.
 Я замычал как телок. А потом, откусив большой кусок сырого воздуха, разжевав, размешав его во рту, произнёс, так и не поняв вопроса:
 — Вождан кушканча… — Как мог правильно, я произнёс первый слог, где, как знал, вместо первого "о" пишется подобие фиты, и надо, надо произнести его как можно мягче. И от этой мягкости, мне казалось, всё и зависело.
 Это было сложное усилие, и я очень устал, договорив два этих слова. Я жутко устал, будто читал лекцию о правильном наблюдении за устойчивостью, словно говорил о Толстом у его могилы, похожей на ворох листвы, или уговаривал толкиенистов перековать мечи на орала.
 Сырые ночные люди переглянулись, и старший, засмеявшись, ударил меня по плечу. С трудом я удержался на ногах.
 Они заговорили о чём-то своём, отвернулись и скоро растворились в темноте.
 А я побрёл к себе — сквозь мрак и туман. Мимо заборов, мимо пустых стариковских скамеек, мимо реки и озёр, новых и старых мечетей, мимо памятников Толстому и Ленину, мимо спящих эльфов и дремлющих хоббитов, мимо того и этого — к беспричинному и вечному арзамасскому ужасу продолжающейся жизни.
 И вот теперь, как гоголевское колесо, я прикатился обратно от Казани к югу от Москвы, в тульский придел..
  Извините, если кого обидел.
  11 ноября 2010
   История про дорогу на Астапово
  ШАТАНИЕ ВДОЛЬ ДОНА
 Калуга — Борки — Новомосковск — Бобрики — Богородицк
 12 ноября
 Мы выехали рано, и вот уже достигли странного места — того, где стояли друг напротив друга две армии.
 Монастырь был похож на дачный участок с церковью посередине. Собственно, дачи тут были повсюду.
 Монастырь основали на средства Дмитрия Воротынского с 1725 года он пришёл в упадок и в 1764-ом был упразднён. Развалины в начале нового века снова отдали Церкви. Шатровые церкви были похожи на королёвскую ракету "семёрка", что торчала рядом, около музея Циолковского в Калуге.
 Директор Музея наставил на меня палец и объяснил, прежде всяких слов, что никакого стояния на Угре не было.
 Две армии — одна, пришедшая со стороны Москвы, и другая — сгустившаяся с юга, из Сарая, переминались, двигались влево и вправо, горели вокруг города, и вот, наконец, южные сунулись через реку к северным.
 Однако ж, ничего не выгорело — атака захлебнулась и ещё месяц армии снова переминались, двигались в каком-то своём воинственном танце.
 А потом настал ноябрь, и всё кончилось. Русские потянулись к Боровску, а ордынцы двинулись на юг.
 Я смотрел на течение реки, пытаясь обнаружить в ней течение истории.
 Сделать это несложно — я легко обнаруживал течение истории в самых разных местах. Главное было подождать и не ображать внимание, как немеет спина от неудобной позы.
 Я обнаруживал течение истории даже в Спас-Клёпиках.
 У меня эта местность связана не с Есениным, который там учился в школе, а с моими давними путешествиями на лодочке и рассказами Паустовского. Его