Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 90
Однако это лишь одна половина. Есть еще нечто потрясающее, причем именно эта единственно незлоупотребленная, абсолютно осуществленная вера годится только для человека сомнения. Это значит: то, что, веруя, подчиняет его собственнотворческому как порожденному бессознательно, должно оставаться немного искусственно выведенным из близи сознания, несмотря на то, что оно нашло для нее слово и форму одинаково с сознательно критикуемыми объектами; иначе – например, вместо воодушевления человека искусства произведением и творением произведения – верх одержало бы ужасное подозрение об истинном положении дел. Ведь в окружении всех представлений в совокупности образом может служить только земное, ведь Бога можно представлять только как своего рода соседа-великана из фантастического или реального бытия, как безмерно раздутое «повторение», также и в душе принятое только через самые ее человеческие состояния; все, что приписывают Богу, имеет свое повторение на земле: как просфора из пекарни, вино святого причастия, отжатое из земного винограда, откровение как издевательская дьявольская игра – так что это может ощущаться как обида, нанесенная Богу, возможное перепутывание, подмена его чем-то земным, человечным. Все прочие сомнения, какие могут возникнуть в смешанном обществе так называемых религиозных людей, даже еще по-доброму обеспокоенный душевный страх за излечение, выглядят маленькими и незначительными рядом с грандиозностью одного этого по-настоящему великого сомнения: подозрения, что променяв Бога, обидно предав его земному, вместо него мы обнимаем его противника. Потому что такое сомнение – и есть сама вера; вера – это только то, что нежно обволакивает это сомнение, а именно: сознавание, что такого мига, когда можно было бы вызвать Бога (когда он должен был бы предстать перед нами, словно человек), когда Бог должен был бы присутствовать, как какая-нибудь не вездесущая вещь, – что такого случая и мига быть не может. Сознавание того, что богослужение уже является обозначением для той дыры, для пробела в благочестии, в которой уже живет утрата и лишение, нужда в Боге из-за необладания им, в то время как, подытожим, Бог мог бы быть Богом лишь там, где в нем не «нуждаются»; сознавание, что то, что захотело бы им воспользоваться, было бы уже не «Богом», а чем-то, на что показывают пальцем, чтобы как-либо сделать его видимым, приводя тем самым к земной путанице. Так религия в своем свойстве облегчать жизнь, если к ней относятся со всей серьезностью, выдвигает самое необычайное притязание к человеку притязание, которое только возрастает с каждым подношением, которым человек одаривает Бога, и тем не мене заставляет забыть за этим жизненные нужды. Для благочестивого человека, готового к откровению, Бог постоянно шьет свою шапку-невидимку, чтобы оставаться, не показываясь, сокрытым, и лишь именно благодаря этому бытийствуя. Все, что бы тут ни происходило, является глубочайшим переживанием, возможно, в самой первооснове, у пропасти человеческой души, но по-прежнему на краю здоровья: вера как близость к сомнению, обладание как близость к прощанию, и тем самым одновременно бессознательно преодоленное бредовое. Никогда ничто подобное не смогла бы умалить просветительская ясность, «бред» не смогла бы умалить «истина» в понятийном смысле. То, что там происходит, настолько является результатом самого небанального в нас, людях, что при виде этого мы непроизвольно в молчании согласились бы с утверждением одного древнего Отца Церкви: Nemo contra Deum nisi Deus ipse.
VIНесмотря на то, что для меня проблема «набожного человека» относится к моим очень давним, почти пожизненным интересам, а Вы практически всегда отзываетесь о ней с неодобрением, в исследовательской точке зрения на нее мы все-таки абсолютно единодушны (как Вы лишь недавно написали: «единодушны, как в старые времена»). Но мне кажется, что порой я все же слышу Ваши недоверчивые размышления: не касается ли это совпадение мнений преимущественно только «религии обыкновенного человека», той, с которой так радикально расправляется Ваше сочинение «Будущее одной иллюзии»? Ведь и в нашем собственном лагере раздавались голоса, предостерегавшие не заходить так далеко, т. е. не ставить грубые проекции желаний в божественное на одну доску с его «одуховлениями», – ах, нет – даже «онауковлениями», с философскими и этическими преображениями религиозных содержаний. Но обо мне Вам хорошо известно, что едва ли что-то противно мне более, чем переоблачать Боженьку из его ставшего привычным домашнего одеяния в более пригодную для выхода в свет одежду, в которой его можно было бы представить и важным персонам. Это весьма глупое занятие, поскольку все набожное приходит к нам не по милости наших самых просвещенных воззрений, а каждый раз только по власти наших самых инфантильных взглядов; поскольку самый грубый фетиш утверждает для себя почетное место рядом со всей эзотерикой развития истории религии (или ее запутывания), которая, все более рафинированно ставя Бога в один ряд с нашими, все более приспосабливаемыми к цели понятийностями, тем безнадежнее путает его с нами самими.
Поэтому вызывает сожаление то, что самые свободомыслящие из теологических направлений – и с недавних пор также снова модернистско-философские – застревают именно на этом пункте. В то время как Боженька угрожает ускользнуть от них, уже не сохраняет больше отчетливого присутствия, – поскольку он не может ни наивно заключить пакт с земным, ни в грубой действительности повторить земное в потустороннем, – он блуждает туда и сюда в поисках субстанции между отрекающимися от Бога иллюзионистами и принятием за истину, отрекающимся от главенства разума. Пока ему не приходится принять решение остаться в пути, а именно: сделать обратное тому, что Вы ему предлагаете, когда даете ему иллюзию, но отнимаете будущее; он отклоняет то, что он просто иллюзия, потому что он является если и не настоящим Богом, то Богом будущим. Этот становящийся, лишь постепенно оформляющийся Бог, ожидающий от человеческого разума того, что тот до сих пор как раз принимал от него, модернизировал в себе многое от старейшего Гегеля – когда-нибудь он должен стать действительным, поскольку обладает таким высоким разумом, каким в воображении наделяет себя человеческий род. Сила воображения, составляющая предпосылку любой веры, здесь в необычайно лестном раздутии была перекинута обратно на человеческий род: все, что только может так глубоко бессознательно происходить в подлинном процессе веры, неизбежная антропоморфизация, поднято здесь в приятную светлость сознания, поставлено перед приятно улыбающимся навстречу автопортретом. Таким образом, и сущностный смысл набожности оборачивается в свою противоположность: покойное пребывание в чем-то, что заключает нас в свои объятия, какими бы мы ни были, маленькими или большими, укрепленными в нашей бодрствующей Я-йности или надломленными, преобразуется в стремительную поступь во всем самодовольстве, – ведь нуждается же Бог для своего существования в нашем величии, следовательно, если уж не существует Бога, то как раз это величие существует. Постоянное подчеркивание того, как героически и грандиозно мы должны жить для становления Бога, только еще более отчетливо показывает, что при этом компромиссе между верой и мышлением мы все время удаляемся от исходной точки всякой набожности: от заглядывания внутрь самих себя, которое превращается в насильственное поднимание глаз на самих себя и тем самым – пусть даже это последнее не осознается индивидом – выдает его самый сокровенный мотив, выдав себя уже в знаменитом восклицании Ницше: «Если бы Бог существовал, как бы свыкся я с мыслью, что я не Бог!». Однако названное направление является лишь отзвуком этого вопля, потому что насколько более глубоким, оттого что настолько глубже признанным, было то, что лишало мысли Ницше покоя: мученичество его вечного поиска замены Богу. В Ницше обнажается истина: сегодняшний или вчерашний человек, переданный его проницательно-сознательной понятийности, лишь постепенно начинает понимать, что он делал, когда «убивал Бога», он едва ли чувствует «трупный запах» этого и еще не стал способным на свое деяние. Ницше, как и во всем, сделал максималистский душевный вывод: он презрел, заклеймил этого фиксированного на отце и поэтому ставшего отцеубийцей человека, а с ним всю человеческую слабость (свою слабость, как если бы он принял всю ее на себя). Это вторглось и в выводы его философии, привело их к единственному пункту, где он из психологически направленного афоризма создает учение, а именно к пророческой мысли о возвращении. Ведь что он этим сделал? Он пересиливает тяжелейшую человеческую судьбу (свою судьбу) единственно возможной еще более тяжелой судьбой: в которой тяжелое, так никогда и не будучи преодоленным, вечно возвращается снова. Он был тем самым, кто словно декретировал это, кто хотел тем самым наложить руку «на тысячелетия», как «на воск», – потому что не должен ли был тот, кто так поступает, кто вынашивает такие мысли и закаляет их, быть сверхчеловеком? Здесь нужда, от которой решаются на это тяжелейшее деяние, подбрасывает ввысь к такому головокружительному высокомерию, что измерить эту нужду можно было бы только Богом, – с ней мы являемся Богом. Оправдавшим себя как господин, оправдавшим себя в отринутом, разгромленном, напрасно ищущем помощи человеке, которым мы точно так же являемся. (Уже в поношении христианства у Ницше проявляется его ужасающееся знание об этом беспомощном попрошайке, подобно тому как в «белокурой бестии», которой он поклоняется, проявляется его зависть к умению в безопасности влечений обходиться без Бога, без неимоверно затратных поисков Бога, которые в конечном счете должны проповедовать ничто, чтобы это ничто перекричать.) Стать «создателем Бога», заплатив более низкую цену, – невозможно; и поэтому пропаганда таких амбиций гибельна.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 90
