не прозрения, не чуда, —
«Немного нежности» – отсюда,
От подрастающих волчат.
«Играй нам, Сима. Ты не знаешь…»
…И небо синее, как пятна
Чернил на пальчиках твоих.
Игорь Чиннов
Играй нам, Сима. Ты не знаешь
сама, о чем играешь нам.
Неверным пальчиком по краеш —
ку-ку, ку-ку холодных клавиш —
перебираешь жизни хлам.
Ку-ку, ку-ку, играй нам, Сима,
пускай фальшивишь ты, пускай
порою попадаешь мимо
привычных нот, не умолкай,
не прекращай. Играй нам, Сима,
в свои неполных восемь лет
о том, что всё непоправимо,
о том, что жизнь проходит мимо,
и как она невыносимо
красива. И спасенья нет.
«Часовые имперских традиций…»
Часовые имперских традиций,
Простоявшие жизнь на посту,
Вам бы лучше совсем не родиться —
Обойти этот мир за версту,
В эмпиреях, других ли эонах
Провитать, проблистать.
Нам ведь мало – в вагонах зеленых
Петь и плакать. И плакать опять.
Нам ведь хочется в желтых и синих,
Непременно в отдельных купе,
Непременно в отдельных Россиях,
И т. д., и т. п.
2010 г.
«Желтые листья лежат на земле…»
Желтые листья лежат на земле.
Пеплом подернулись угли в золе.
Ветер не дует. Костер не дымит.
Грубыми досками дом наш забит.
Где эта улица, где этот дом…
Речка течет под железным мостом.
Черные елки стоят вдоль реки.
В лодках сидят на реке рыбаки.
Серая, бурая в речке вода,
Едут над ней по мосту поезда.
Едут-поедут, но – никогда,
Чтобы оттуда, только – туда.
«В порыве самообольщенья…»
В порыве самообольщенья
Порой мне кажется, что вот:
Я напишу стихотворенье —
Оно меня переживет.
Пройдут года, десятилетья,
И над могилою моей
Младой и незнакомый Петя
С подругой милою своей
Появится и тихо скажет:
«Хороший, Маша, был поэт».
И как-то грустно станет Маше.
Впервые за шестнадцать лет.
«Пруд пожарный деревенский…»
Пруд пожарный деревенский
Отражает облака,
Сосны, ветер и шиповник,
Человека у сосны.
Вот стою над этим прудом,
Мой притоплен «телевизор»[3],
Выцвела его бечевка,
Износилось полотно.
Много продрано в нем дырок,
Но еще остались части
Целые, и в эти части
Попадают караси.
Иногда бывает восемь,
Иногда бывает десять,
Чаще – три или четыре,
А бывает – ничего.
Серая от тины леска,
Длинный узкий лист болотный
(В нескольких местах надломан),
Палка мокрая и мусор,
Что по пруду проплывал.
Облака плывут по небу.
Человек стоит у пруда.
Деревенский пруд пожарный
Отражает облака.
21.08.15
«Кто-то скажет, что это гордыня —…»
Кто-то скажет, что это гордыня —
Чтобы времени наперекор…
На клеенке подгнившая дыня.
За окошком – подгнивший забор.
Кто-то скажет, что это приснилось,
Или просто придумал ты —
Ничего и не доносилось
До тебя из пустой высоты.
Ничего и не происходило,
Ничего и не произошло.
Даже если что-то и было,
То давно безнадежно прошло.
Ветер дует. И солнце светит.
Ветка времени обнажена.
Кто-то скажет. Никто не ответит.
Тишина.
04.04.16
Ольга Татаринова
Игорь Болычев
(Статья публикуется в сокращении)
…По крайней мере, при взгляде на нашу современную поэзию заметно одно – школа русской силлабо-тоники иссякает, Игорь Болычев как носитель этой культуры выглядит как бы одним из последних умельцев этой техники, впитав множество влияний – от Серебряного века до Парижской ноты (недаром Игорь Чиннов, «последний парижский поэт», обратил внимание на его стихи и опубликовал его на Западе). Сейчас если и работают, то как-то небрежно, без знания ремесла, о «драйве» или «диктовке» речи не идет – вялая невнятица, за которой не стоит ничего дальше собственного носа, каждодневных бытовых впечатлений под покровом извилистых, изощренных (такое веяние) словес.
Мне представляется, в этом явлении выражается кризис сознания, человеческого сознания как такового, в частности нашего, русского сознания. И он нашел явственное выражение и в стихах Болычева, именно в силу их семантической внятности – именно у него-то он и нашел свое смысловое выражение.
Этот кризис сознания (кризисного во всех отношениях человечества) выражает себя в искусстве как экзистенциальное отчаяние: утрата веры и надежды в глобальном, космическом смысле – на осмысленный вселенский план и цели человеческого существования; больная любовь, потерявшая всякие ориентиры между чувственной и духовной составляющими. Благополучие возможно – но лишь в вещном, карьерном, властном выражении в течение короткой телесной жизни, впрочем, мало прельщающее духовную элиту, какой является поэт. На Западе эти мотивы нашли свое выражение в творчестве поэтов-экспрессионистов, прозе Камю, Сартра, драматургии экзистенциализма и абсурдизма, ярчайшим его выразителем в поэзии ХХ в. стал Готфрид Бенн (в поэзии русского зарубежья – Георгий Иванов). У нас о подобных мотивах и речи не могло идти под бдительным оком издательской цензуры (не допускались не только малейшие негативные оттенки переживаний, но и сам взгляд куда-нибудь повыше прилавка или грибка детского садика, в лучшем случае – на портрет очередного вождя или – в небе – на самолет с красной звездой). В духе этого плоского казенного оптимизма воспитывалось не одно поколение советских людей, и вот запоздалое прозрение, почти что крик этого самого экзистенциального отчаяния в поэзии Игоря Болычева. Причем последовательно в двух измерениях – времени («Четыре на часах») и пространства («Разговоры с собою» и «Эпилог – 1991»). (NB. Чего не могло бы, конечно, появиться