не писал. Вообще, не скажу, чтобы я остался доволен сегодняшним зрелищем. Лишь один момент меня позабавил:
на ступеньках Иверской стоял человечек черного образа и несвежего вида и вопиял:
— Граждане свободной России! И что же это такое, они нас жмали, жмали, — уж барановый рог.
А из толпы откликалась душа созвучная: «Верно! Я сам заплатил приставу Сретенской части пятьсот рублей!» Совсем из нового, великолепного стихотворения Макса Волошина, которое мне вчера прочел Лидин:
На Рву, у места Лобного,
У церкви Покрова,
Возносят неподобные,
Нерусские слова.
/.../
9 апреля. Петербург
Почти месяц не делал записей, и теперь надо записать так много, что ужас! В Москве записям помешал сначала госпиталь /.../ В госпитале меня продержали, слава Богу, только три дня и отпустили вчистую, как, положим, и можно было ожидать. Изменение настроения в госпитале весьма приметное. Расцвел фельдшер Пчелкин. Он уже не просто сукин сын, а председатель комитета; взятки поэтому берет вдвое. У докторов вид сконфуженный, никаких признаков неуважения к ним пока не заметно: машина еще действует. Но вот-вот сорвется! Это чувствуется по какой-то внутренней хмурости, какому-то враждебному закрытию душевному, ощущаемому в каждом солдате. Кажется, у солдат есть своя мысль — одна, и к тому же глупая, но мысль эта всецело их захватывает, и тут стена, которую не прошибешь. Внешне они иногда как будто еще льнут к нам, спрашивают объяснений и советов, но это — лицемерие, игра какая-то: они уже все объяснили по-своему, придумали какой-то выход, где есть и «замирение» и «земля»... Я пробовал говорить с ними (по их инициативе, конечно: лезли, спрашивали, — сам бы я никогда к ним не пошел) и ощутил — мои слова падают в пустоту. Ибо они одержимы двумя страстями: «Скорей бы кончилась война» и резкою похотью к земле, к материальному благу. Когда я говорил им, ссылаясь на воззвание 15 марта, в котором Messieurs de Soviet призвали весь мир поцеловаться на радости, что в России — республика (документ, который займет на календаре место в истории русского идиотизма) — что войну нельзя кончить с бухты-барахты, ибо немцы не желают слушать наши мирные предложения, они сочувственно кивали головами, но — думали свое. И я чувствовал, что 1) не знаю языка, на коем следует с ними говорить; 2) что они — люди иной породы, не из моей России; 3) меня очень не любят. А еще чувствовал, что и я их совсем не люблю. Но все это еще пока под спудом, хотя иногда бывают срывчики. Так, когда нашу партию уже отпускали из госпиталя после осмотра, выступил какой-то член какого-то комитета и заявил: «Товарищи! Здесь, в госпитале, доктора нехорошие, слишком много солдат признали годными. Поэтому, когда придете в части, жалуйтесь своим комитетам, чтобы этих докторов отсюда убрали на фронт, а сюда прислали бы других». Такое заявление привело в полную ярость моего соседа-интеллигента. Говорил он вообще так благоразумно и в таком правом стиле, что я его счел за кадета. Оказался, к моему удивлению, с.-р. Впрочем, надо признаться, сейчас таких с.-р. немало. Другой срывчик: уже приметно некоторое расстройство, перебой организации. Например, солдат, долженствующий сопровождать нашу партию к воинскому начальнику, видя, что дело слишком затягивается, просто ушел, бросив толпу растерянных, в большинстве случаев не знающих Москвы солдат, посреди площади (сверх того — полою водою затопило все прилегающие к госпиталю переулки, и эти несчастные, которых я и с.-р. тщетно пытались привести в порядок, так и остались в недоумении посреди лужи). Мы же с с.-ром направились к воинскому самостоятельно, через Дворцовый сад, в котором встретили спокойно прогуливавшегося провожатого нашего. На наше негодование: «Что же ты, черт тебя забери, не ведешь партию?» — он равнодушно ответил: «А ну ее к дьяволу! Не велико золото. Если и пропадут, никто не заплачет».
К началу Страстной все московские дела были закончены, и следовало ехать в Питер. Но тут-то и начались мучения. Когда в понедельник я пришел на Николаевский вокзал, носильщик мне заявил: «Вряд ли, барин, уедете» — «А что, публики много?» — «Да нет. Публики — вы первый, а вот товарищей — видимо-невидимо». Действительно, 5 дней я пытался уехать и должен был отказаться от этих попыток из-за солдат, куда-то прущих в неимоверном количестве. Один весьма примечательный момент: в среду, на Страстной, я хотел уехать с Ярославского вокзала, взял билет via Рыбинск и вышел на платформу. То, что я увидел, — было потрясающе: все три перрона, длинными лапами протянутые от вокзала чуть ли не на 1/2 версты, серели и кишели сплошною массою шинелей. Когда я вышел на платформу, почему-то это скопище все глядело в мою сторону (поезд, что ли, подходил), и я вдруг увидел множество глаз, стеклянных и лишенных присутствия какой бы то ни было мысли. Это было поразительно: мгновенное острое пронзило меня впечатление — кишащей каши скуластых рож, вздернутых носов, низких лбов, и неопровержимо я почувствовал бесконечную, всецелую отчужденность от этого темного, бессмысленного множества, ощутил: «Вот они, варвары, грядущие разрушать мой дом, все, что я люблю», — мне вообще трудно определить мои ощущения, но это, несомненно, был какой-то поворотный пункт; я понял, что ненавижу и презираю то, что случилось и чему я сам так радовался доселе, несмотря на некоторые неудовольствия. Я догадался, что не случайные отступления портят революцию, но что для меня революция порочна в самой своей основе, и то, что мне не нравится, — ее естественное, неизбежное состояние. /.../
Революционный анекдот: оказывается, в день променада 12 марта Владимир Дуров{57} не только возил по улицами куклы Распутина и Протопопова, что запечатлено даже в «Искре», но и водил слона. Причем на слоне была алая попона с золотой вышитой надписью: «В борьбе обретешь ты право свое». Господи! Даже слоны вступают в партию социалистов-революционеров.
Уехал я из Москвы лишь благодаря счастливой случайности: встретил Ивана Алексеевича Бунина, у которого оказалось двухместное купе в «международном», и он любезно мне предложил 2-е место (международные пока забронированы от солдатни). Дорога была в высшей степени приятная: Иван Алексеевич говорил очень интересно, выпукло, красочно, умно. Блестящая характеристика Андреева: «Почти гениальный гимназист». Очень интересные наблюдения над крестьянским отношением к войне: «С первого дня они у нас, в Орловской, смотрели на войну с нескрываемым отвращением и мечтали лишь о мире». На будущее И.А. смотрит страшно мрачно: зная превосходно мужика, он говорит, что