мая 1968 года в Тичино. А два дня спустя он подробно рассказал о своих профессиональных и эмоциональных переживаниях в письме литературоведу Петеру Сонди, преподававшему в Берлине:
Могу лишь сказать, что меня просто тошнит от студенческих дел. Особенно потому, что у нас здесь – и это касается и Хабермаса, и Фридебурга – всё больше складывается впечатление, что для студентов мы всего лишь фигуры, которыми можно манипулировать <…> отцеубийство с отсрочкой [375].
Только за последние четыре недели протесты в стране вновь значительно усилились. Давление на Адорно и его Франкфуртский институт социальных исследований теперь шло одновременно со всех сторон. В буржуазном лагере он по-прежнему считался ключевым деятелем левой эскалации. В то же время студенческие агитаторы называли именно его препятствием для своей революционной борьбы, которое необходимо было свергнуть с пьедестала.
Началом так называемой волны студенческих забастовок в Германии послужил государственный визит персидского шаха годом ранее. Поддерживаемый США и щедро снабжаемый немецкой военной промышленностью, монарх в глазах политизированного студенчества олицетворял собой все столь очевидные проблемы этого послевоенного порядка, начиная с войны во Вьетнаме. Даже в свои зарубежные поездки Реза-шах Пехлеви брал с собой банды головорезов. Таково было уродливое и, следовательно, истинное лицо Pax Americana[376]: проповедовать демократию и поддерживать тиранов. Пропагандировать свободную торговлю и монополизировать для себя доступ к сырью. Проповедовать права народов на самоопределение, но жестоко вмешиваться всякий раз, когда это противоречило их собственным системным интересам. От Вашингтона через Бонн и Берлин протянулась четкая линия до Персии и Вьетнама.
Адорно тоже это видел. Более тридцати лет он считал своей интеллектуальной задачей заглянуть за горизонт собственного настоящего, повернувшись спиной к будущему. Еще в 1965 году, в начале американской кампании ковровых бомбардировок, он с трибуны сообщил своим франкфуртским слушателям, что война во Вьетнаме, если ее правильно понимать, есть не что иное, как «признак того, что „мир пыток“», кульминацией которого был Освенцим, «продолжает существовать» [377]. И всё это – остальное аудитория могла и должна была собрать воедино самостоятельно – прямое следствие того самого капитализма, который под руководством своей новой глобальной державы и защитницы неизбежно должен был оставаться империализмом даже на поздних этапах XX века.
Во время демонстраций против визита шаха ситуация в Западном Берлине достигла критической точки. Студент-пацифист евангелистского толка Бенно Онесорг был убит берлинским полицейским Карлом-Хайнцем Куррасом прицельным выстрелом в затылок, после чего Адорно рассказал своим франкфуртским слушателям, как изменившаяся ситуация выглядит сквозь никелированные очки его критической теории: «Студенты, – пояснил он, – в какой-то мере взяли на себя роль евреев» [378].
Коммуникативная перегрузка, которой он больше не допустит. Зимой 1967/68 года, во время блокады высотного здания Springer в Западном Берлине – редакционного и дистрибьюторского центра самых читаемых правоконсервативных таблоидов Федеративной Республики, сопровождавшейся уличными боями, стало совершенно ясно, насколько легко антиамериканизм и антикапитализм могут перерасти в более или менее откровенный антисемитизм, даже в левом лагере. По крайней мере, для Адорно лозунги против «лживой прессы» Springer звучали слишком привычно. Даже это лоно всё еще было плодородным.
Служба плюшевых мишек.
Наряду со Свободным университетом Берлина, Франкфуртский университет имени Гёте является вторым центром так называемой «внепарламентской оппозиции» (ВПО). И здесь опять же активны прежде всего студенты-философы и социологи. А ведущую роль играют многочисленные нынешние или бывшие студенты Адорно. Прежде всего главный местный агитатор Ханс-Юрген Краль, который, будучи докторантом Адорно, также был его научным ассистентом. Своего рода реинкарнация молодого Хабермаса. Одаренный оратор, вовлеченный в водоворот событий, Краль во время своих выступлений не оставляет никаких сомнений в том, что при необходимости устранит даже уважаемую академическую элиту. Насколько ненасильственно, станет ясно по ходу событий.
Процесс отчуждения стал очевиден еще летом 1967 года, во время лекции Адорно в Институте литературных исследований Свободного университета Берлина. Когда Адорно поднялся на кафедру[379], чтобы зачитать свои тщательно отполированные нон-тезисы, студенты подняли самописный плакат: «Левые фашисты Берлина приветствуют классициста Тедди».
Вместо лекции (об «Ифигении» Гёте) они предложили провести панельную дискуссию о предстоящем судебном приговоре одному из особенно активных сокурсников, а также о безоговорочной солидарности Адорно с этим. В спешном порядке были распространены листовки:
Профессор Адорно, этот незаменимый реквизит культурных мероприятий <…> всегда готов свидетельствовать о скрытой тенденции к бесчеловечности в обществе Федеративной Республики. Однако, столкнувшись с бесчеловечностью абсурдного обвинения против (Фрица) Тойфеля, он отказывается от комментариев [380].
Отказ был дан и на этот раз, и демонстранты, у которых отобрали плакаты, покинули мероприятие «в знак протеста!».
Уже преодолевались другие трудности. Когда в конце выступления студентка в зеленом платье без приглашения подошла к трибуне и вручила гостю красного плюшевого мишку, ситуация достигла апогея. Адорно покинул зал, не сказав ни слова. Этот инцидент, несомненно, станет настоящей находкой для журналистов местной бульварной прессы (другой, как твердо убежден Адорно, давно уже не существовало), и скандал распространится по студенческим кругам со скоростью лесного пожара. «Досадное оскорбление», как он выразился за последовавшим ужином. С другой стороны, второй бокал красного вина подействовал мягче, «неприятно», но, в конце концов, «не так уж и плохо»[381].
Спонти-лагерь.
Подобные сотрясения академической жизни, как бы в шутку политизированные события, несущиеся из Нью-Йорка на Восток, назывались «спонти-акции» (sponti – спонтанность). Они пользовались особой популярностью среди берлинских студентов. По мнению Адорно, эта особая форма политического вмешательства демонстрировала, что только глупостями можно было переиграть безысходность, в которой каждый мыслящий человек должен был себя признать, чтобы проявить волю и мужество сформулировать жизнеспособный ответ на поистине решающий вопрос времени. А именно: в чем заключалась главная политическая цель студенческих протестов против так называемой «системы». И не в последнюю – каким образом в данных обстоятельствах можно достичь ее, имея хотя бы малейший шанс на успех.
По крайней мере, Адорно не смог дать прямого убедительного ответа на этот вопрос. Ни себе, ни другим. Ни как критический теоретик, ни как ответственный гражданин. На этом фоне любое революционное поведение виделось ему похожим на блуждания животных, которые на глазах увлеченного посетителя зоопарка «ищут выход» [382] из клетки.
В любом случае, даже будучи философским символом, такой безнадежный акционизм нельзя было бы ни поддержать, ни даже оправдать. Что еще он мог сделать, чтобы разъяснить современникам, где и за что он выступает? Разве всего два года назад он не «выложил все карты на стол» [383], опубликовав «Негативную диалектику» вместе со всеми правилами и целями, которыми он руководствовался в своей критике этой общественной игры?
В конечном счете его идея заключается в замене «принципа тождества и всевластия возвышающегося над миром понятия [на] идею того