и потом, в блокаду 40-х годов, тащат их по обледенелым тротуарам Петрограда. Я лежу в гробике неподвижный, а они трое, склонившись над ним, обливают меня слезами. И я сам начинаю реветь.
— Ну что ты раскис! — строго отчитывает меня мама. — Замолчи, и без того тошно…
— Не надо, Люсенька, так грубо, — вмешивается бабушка. — Он такой слабенький, и нервы никуда.
Я еще больше заливаюсь слезами. Совсем не могу выдержать, когда меня жалеют. Стоит кому-нибудь в шутку сказать: «Бедненький, несчастненький», — и я тут же начинаю рыдать.
Моя истерика и истощенный вид, видимо, оказались дополнительным аргументом в пользу отъезда. Но бабушка заартачилась:
— Вы уезжайте, а я останусь здесь.
Как ее ни уговаривали, стояла на своем.
— Одна я продержусь, — уверяла она. — Продам все, да мне и немного надо. Все равно скоро конец. Я свое пожила. Здесь могилы отца, деда, прадеда. Здесь останусь и я…
В конце концов решили, что уедем без нее.
Сборы были недолги. В плетеные корзинки наподобие сундуков мама уложила платья, пледы, постельное белье. Выпросила у бабушки семейный альбом. Я добавил к нему несколько тетрадок иллюстрированного журнала «Золотое детство». Там были очень красивые картинки вроде нынешних комиксов. По ним я потом учился читать.
Наконец настал час прощания. Весь этот день бабушка тискала меня, угощала сладким муссом, приготовленным собственноручно из дореволюционного порошка. Впервые я видел ее в слезах. Быть может, она чувствовала, что мы больше не увидимся: она умерла от истощения спустя год после нашего отъезда.
Путешествие на юг было долгим, трудным и запутанным: через фронты гражданской войны — то поездом, в — переполненных вагонах, то в телеге, то пешком, погрузив скарб на тачку, которую толкал до следующего пристанища отец. Для меня, четырехлетнего, это, видимо, было чрезмерной нагрузкой. Помнится, порой появлялась боль в груди, похожая на ту, какую через много, много лет испытал при инфаркте. Я не мог двигаться, не мог даже шевельнуть рукой. Отец, измученный этим бесконечным странствием, сердился, думая, что я притворяюсь. И даже однажды отшлепал. Мама заступилась, предложила остановиться и передохнуть. Он же вновь пытался заставить меня идти дальше. Я чувствовал — еще шаг и все кончится. Упал на землю и не двигался. Пришлось положить меня на тачку. Я понимал, отцу и без того тяжело, но ничего не мог поделать. Мне даже стало казаться, что они обрадуются, если я исчезну. Конечно, было несправедливо и неправильно так думать. Но я сам, когда появлялась боль, хотел умереть, чтобы их освободить. В память врезались отдельные эпизоды.
…На небольшой станции у железнодорожного состава из товарных вагонов — огромная толпа. Все с котомками, мешками, корзинками, баулами. Толкаются, оттесняют друг друга, орут. Паровоз уже дал свисток. Поезд сейчас отойдет. Надо успеть забраться в теплушку. Отец с корзинкой на голове протискивается в проем двери, подает руку маме. Она другой рукой тянет меня за собой. С боков стискивают до боли. Только я пытаюсь ступить на порог вагона, как сильный толчок швыряет меня в сторону. Мамина рука выскальзывает, я вылетаю на перрон. Толпа напирает, и я вижу, как маму вталкивают все дальше в вагон. Отец пытается вырваться наружу, но стоящие вокруг сжимают его железным кольцом. Поезд трогается — и я остаюсь один на перроне. Мама, высовывая из-за чьего-то плеча голову, кричит, но никто не обращает внимания. Вагоны мелькают мимо, а еще быстрее мелькают мысли в моей голове: больше я их не увижу, стану беспризорным, как: те, оборванные и голодные, каких я так много видел на станциях. Вдруг чья-то сильная рука подхватывает меня. На ступеньке последнего вагона огромный матрос в тельняшке и расстегнутом бушлате ставит меня на площадку. Почему он это сделал? Может, видел, как меня оттерли от вагона, слышал, как кричала мама? От нервного потрясения дальнейшее полностью выключилось из моего сознания. С родителями я скоро увиделся…
И еще о тех годах скитаний по разоренной стране осталось в памяти постоянное сосущее чувство голода.
…Где-то уже на Украине, на краю седа, покосившаяся хата. В ней нам дала приют еврейская семья. Зимний вечер. Еще не так поздно, но уже стемнело. В печке подогревается в чугуне вода. Мама собирается мыть мне голову. В углу хозяин дома, накрывшись полосатой тканью, бормочет молитву. За столом двое сыновей-подростков склонились над учебником. Отец шепчет маме:
— Посмотри, какие они упорные. Школа тут наверняка сейчас не работает. Но они сами учатся и обязательно выбьются в люди.
Хозяйка ставит на табурет старое деревянное корыто. Наливает кипяток. Мама разбавляет его холодной водой, нагибает над корытом мою голову, и я вижу, как из трещин выползают полчища маленьких желтоватых телец — дергаются в горячей воде и замирают.
— Посмотри, — кричу я. — Это вши…
— Ой вей мир! — восклицает хозяйка. — Извините. Они теперь всюду. Нет мыла, у людей плохое питание. Вот и вши…
— Ничего, — успокаивает ее мама, — они действительно всюду. Сейчас воду выльем, еще раз ошпарим корыто, и все будет в порядке. А вот вам два куска мыла, из наших запасов…
— Ой спасибо, — благодарит хозяйка.
Вспоминая эту далекую историю, думаю о том, что в 1990 году в Москве из-за нехватки моющих средств и тоже, видимо, вследствие плохого питания у многих школьников в голове обнаруживали вшей…
Утром с сыновьями хозяйки идем прогуляться по деревне. Она полузаброшена. Зашли в лавку. Ее владелец, дядя Йосиф, тучный, уже немолодой, с ярко выраженной семитской внешностью, отпустил нам бидон керосина — самого надежного средства от вшей. А мне подарил глиняную свистульку.
Ночью нас разбудили стрельба, конский топот и громкие выкрики. Хозяйка шепотом предупредила, чтобы мы затаились.
— Вокруг разбойничает банда Зеленого, — пояснила она. — Вот и к нам наведались…
Вдруг — стук в дверь.
— Видчиняй, жидовська морда! — раздается пьяный возглас.
— Да яки тут жиды! Це ж украинцы, православные, — выкрикивает отец, еще не забывший украинский язык.
— Ну, добре…
Заржал конь, послышалось цоканье копыт. Потом снова несколько выстрелов…
Выглянув утром в окно, увидели, как люди бегут в сторону лавки. Мы поспешили за ними. У сорванной с одной петли двери в луже крови лежал дядя Йосиф. Рубаха задрана, высокой горкой вздулся живот. Рядом с ним, на коленях, рыдает его жена.
Наш рацион: овсянка и ржавая селедка
Поезд остановился в Дарнице. Дальше пути нет. Все мосты, ведущие через Днепр к Киеву, взорваны. Раннее морозное утро, но еще совсем темно. Нет ни фонарей, ни костров. Пассажиры, еле различимые во мраке, выбираются из вагонов, таща свои пожитки. Мы тоже