знакомство с личностями не в тумане канцелярской атмосферы, а на доступном безошибочной оценке поле живой действительности, приобретенные адмиралом во время командования Босфорской экспедицией, утвердили его взгляд и укрепили решимость изменить совершенно существовавший порядок. Он провел эту решимость до конца, не останавливаясь с препятствиями, не колеблясь в мерах и стоически вынося оскорбления из Петербурга, на которые не скупились в начале предпринятой им реформы. Когда дело наладилось, когда убедились, что перемены не были безотчетным взметом новой метлы, а указывались насущной необходимостью, положение деятеля изменилось, и ему протягивали дружескую руку помощи; но вначале тьма препятствий остановила бы человека иного закала.
Усовершенствование материальной части не представляло затруднений. Познания и ревность при данных правительством средствах скоро подвинули дело, в котором адмирал находил истинное наслаждение и отдохновение душе, болевшей от интендантских и канцелярских уязвлений. Не в кораблях и адмиралтействах было главное и труднейшее дело. В величественные массы, в затейливые механизмы нужно было вдунуть дыхание жизни, провести в них электрический ток, одарить их силой мысли, духом ревности. Предстояло создать людей.
Прискорбны гонения вообще, в особенности поднимаемые на целые сословия, общества или расы. Но если крепко сплотившаяся ассоциация упорно держится привычек, вредящих общей пользе, если слепая к новым требованиям, она отвергает прогресс только потому, что им изменяется существующее, если, вдобавок, за упорство и недвижимость закоснелых староверов может в будущем пострадать государство, общественному деятелю, крепкому убеждением и преданностью родине, никто не может вменить в преступление ожесточенной борьбы с подобными элементами. Он не должен поступать иначе; грустная доля жертвовать многими в его положении осветляется уверенностью, что обеспечивается польза и спокойствие всех…
Выписали людей других взглядов, совпадавших с взглядом начальника, поставили их сразу в значащее положение и поручили им проповедовать словом и делом новое учение. Нахимов, Корнилов, Путятин и другие сослуживцы адмирала с давнего времени, люди совершенно различных темпераментов и воззрений на многое, дружно сходились в служебных принципах, усвоенных ими в долгом товариществе с человеком, который исповедовал ту же служебную веру. Скоро около каждого собрались кружки, и пропаганда пошла весьма успешно среди молодежи, восприимчивой к добру, если только дают себе труд и умеют проводить его, не пугаясь, как чумы, временных увлечений. Нравы были грубы, и в прямой пропорции к грубости нравов, как всегда и везде, стоял нравственный уровень, действовало, или правильнее, дремало чувство собственного достоинства. Меры, принятые для привития к сословию более строгих понятий о должном и недолжном, были различны, и секрет умения Лазарева вести сословие помимо собственной его личности, вызывавшей невольное уважение, состоял главнейше в оправданной опытом аксиоме: окружите человека порядочностью, и он станет порядочным человеком.
Корабли стали отделывать щеголевато, допустили послабление в форме, не делавшей различия между грязным и опрятным человеком, строго соблюдали дни отдохновения, в которые каждый работник периодически становится мыслящим смертным, с обычной душой, жадной к высшим нравственным впечатлениям, и, наконец, ввели довольно свободный дух критики; но это заслуживает более живого воспоминания, в особенности, если принять в соображение, что теперь еще, 35 годами позже описываемой эпохи, после бедственной крымской кампании, в которой наряду с нашей стойкостью выказывалось бесстыдное хищничество, находятся государственные светила, по положению по крайней мере, которые вменяют в преступление К.П. Кауфману, что он вызвал подчиненных к строгому взаимному наблюдению и товарищескому осуждению.
В их мнении рассуждать о действиях служащих может только прямое начальство, и «самосуды», как прозвали выражение мнений о товарищах эти цинические насмешники над всем, что поднимает человека в собственных глазах, кажутся им чудовищным нарушением прав власти. Ввели, однако ж, суды чести в полках, составленных из тех же элементов, что чиновничество. Но нет никого слепее тех, кто не хочет видеть; им, этим знатокам человечества, страшна даже мысль, напоминающая, что если б ареопаги чести существовали в их время, они никогда не достигли бы настоящих своих положений.
Главными же средствами к введению порядочности были клуб и библиотека. В предсмертной истории Черноморского флота эти общественные удобства играли роль важных законодательных учреждений. Свободное время, буйно разметываемое дотоле по грязным притонам разврата, начали сносить в великолепный клуб. Нельзя было вносить грязь и грубость в светлые, пышно убранные комнаты; трудно было не воздержаться на глазах всего сословия, собиравшегося в том же месте; еще страннее было бы не посещать классической по архитектуре и современной по содержанию библиотеки, богатой специальными книгами, моделями, превосходными картами и инструментами, содержимой в порядке, для русских заведений подобного рода тогда еще новом. Каждый из нас входил в храм мудрости, высившийся на самой маковке городской горы, с некоторым благоговением. Живо помню впечатление, произведенное пожаром, почти истребившим библиотеку на третий год ее существования. Молодежь, и даже не молодежь, выказала геройское самоотвержение, спасая дорого стоившие предметы; это было общее бедствие; от адмирала до мичмана все принимали в нем сердечное участие. Даже сам М.П. Лазарев, хранивший чувства как святое неотъемлемое достояние, написал такое исполненное горести и душевных страданий представление, что государь приказал тотчас возобновить библиотеку в прежнем виде, и она снова поднялась, еще более величественная, над живым еще тогда Севастополем…
В числе средств к возвышению сословия в собственных глазах я указал на легкость, которая была допущена в разборе действий сослуживцев, даже начальствующих, разумеется, вне службы. Служба велась очень строго, и в ее жесткие часы не терпелось никаких проявлений самостоятельности. Зато в часы свободы языки развязывались на «мысе свободных размышлений», как называли обрыв бульвара, а преимущественно на Екатерининской (vulgo[160]; Графской) пристани.
Кто бывал в Севастополе, конечно, заметил вход в город со стороны гавани. Широкая каменная лестница ведет к площадке, удачно окаймленной колоннадой, представляющей подражание славным пропилеям. С площадки движения на кораблях и на шлюпках были как на ладони. К пристани после дневных работ причаливала освободившаяся с флота молодежь; город, со своей стороны, высылал туда представителей. Пропилеи и голубое небо напоминали древнюю Элладу, и место обращалось в истинный форум. Сначала гордые летами подсмеивались над этим ареопагом, но впоследствии, когда суждение и критика приобрели по своей серьезности права гражданства, старость стала прислушиваться к мнениям молодости. Склонные по закону природы к спокойствию и застою невольно одушевлялись пылом нового поколения, которое вначале вели к развитию. На Графской пристани совершался утешительный процесс взаимодействия возрастов и понятий, от которого не спасались и, к чести их следует прибавить, не уклонялись и самые авторитеты, хотя их честное, бескорыстное слово долго было законом. Читатель видит, что я недаром включил Графскую пристань в число социальных учреждений Севастополя и Черноморского флота.