Ознакомительная версия. Доступно 15 страниц из 83
пока не придет к «окончательному заключению». Вслед за Тэффи Яновский отмечал сходство Мережковского с вампиром: «В целом он выглядел как летучая мышь, питающаяся по ночам кровью младенцев»16. Еще более тревожными казались его реакционные тенденции, выразившиеся в поддержке Муссолини. С подъемом Гитлера Яновский заметил, что он «летит на огонь Нюрнберга с увлеченностью молодой бабочки». Гитлер боролся с коммунизмом, а по мнению Мережковского, «любой, кто сражается с драконом, уже архангел или, по крайней мере, ангел. Марксизм – это антихрист»17.
В изгнании Зинаида Гиппиус сдружилась с Буниным, хотя тот нисколько не интересовался интеллектуальными построениями «Зеленой лампы», их с Мережковским литературного и философского кружка, основанного в 1926 году. Убежденный атеист, он отрицал их христианское мессианство; «она породила кучу литературной чепухи», – говорил Бунин Вере. Храня внешнюю любезность, он устранялся от обсуждения тем, волновавших Мережковских, включая их тяготение к русскому символизму, «вместо этого насильственно переводя разговор на темы, застрявшие у него в памяти – дубовые пни, березки и жаворонков». Бунин превратился, с грустью констатировал Яновский, «в динозавра, обреченного на вымирание»18. Гиппиус также отмечала, что он живет в прошлом, снедаемый меланхолией в «юдоли слез», которой стала для него эмиграция19.
Болезненная реальность заключалась в том, что Мережковский, Гиппиус и Бунин были в России до революции крупными литературными знаменитостями, а в Париже их творчество никого не интересовало, кроме узких эмигрантских кругов. «Никто не обращал внимания» на них, изливал Бунин душу своему дневнику в январе 1922 года, «простых бедных русских». Он был одинок, угнетен и считал, что жизнь его кончена. «Весна, соловьи и Глотово [фамильная усадьба] – все это так далеко, исчезло навсегда». Английский журналист Стивен Грэм, посещавший Бунина в Париже, нашел его «крайне язвительным», хотя тот и делал «самые едкие замечания очаровательным тоном, и убивал своей улыбкой»20.
Утешался Бунин тем, что выпивал и предавался воспоминаниям в компании себе подобных, дворян-эмигрантов, в частности великого князя Бориса Владимировича, на встречах ветеранов армии Врангеля21. Что касается литературы, у него по-прежнему имелись поклонники за рубежом. В их число входила английская писательница Кэтрин Мэнсфилд, превозносившая Бунина и Чехова как мастеров писательского ремесла. В январе 1922 года она приехала в Париж, чтобы лечиться от туберкулеза у Ивана Манухина, врача князя Гавриила Константиновича, которому позволили жить в Париже благодаря вмешательству Горького. Свой метод лечения он осуществлял на базе парижской клиники в Трокадеро. Мэнсфилд болела туберкулезом с 1917 года и мечтала через Манухина познакомиться с такими столпами русской литературы, оказавшимися в Париже, как Куприн, Мережковский и особенно Бунин. «Подумать только, что можно лично поговорить с человеком, который был знаком с Чеховым!» – восхищалась она22. Однако встреча с Буниным стала для Мэнсфилд разочарованием: его патрицианское лицо казалось усталым и понурым. Он горько сетовал на то, что не получает авторских гонораров из России, равно как и денег за переводное издание «Господина из Сан-Франциско» – книга недавно вышла в Англии. Но больше всего ее шокировало то, что Бунин пренебрежительно отозвался о Чехове, явно раздраженный тем, что она выказала мало интереса к его собственной работе:
«Ага, да, я знал Чехова. Но давно, давно». Потом пауза. А потом, снисходительно: «Красивые вещицы писал». На этом с Чеховым было покончено23.
Радикальный и болезненный метод лечения Манухина обошелся Мэнсфилд недешево: пятнадцать сеансов по триста франков каждый – всего 4500. В письме она признавалась, что ее «посещает неприятная мысль, что он просто самозванец, нечистый на руку». Она лечилась три месяца, но в октябре прервала терапию и перешла к другому русскому гуру, Георгию Гурджиеву, однако скончалась во время проживания в его санатории близ Фонтенбло четыре месяца спустя.
* * *
Одним из первых эмигрантских писателей, переселившихся из Берлина в Париж в начале 1920-х годов, был Илья Эренбург. Его возвращение в Россию после революции 1917 года прошло неудачно. Он впал в немилость у нового правительства после своих антибольшевистских выступлений и едва наскребал на жизнь, поэтому был рад получить заграничный паспорт, чтобы отправиться за границу в «командировку» как иностранный корреспондент советской прессы24. К сожалению, французы – без объяснений – выгнали его из Парижа, когда он явился туда в марте 1921 года, и он осел в Берлине. Однако город показался ему унылым, и там уже раздавались «первые выстрелы фашистов». Как другие литературные эмигранты, Алексей Ремизов и Марина Цветаева, находившиеся тогда в Берлине, он оставался чужд немецкой жизни и не мог к ней приспособиться; он «покинул Берлин без сожалений», когда власти позволили ему вернуться в Париж в 1925 году25.
Берлин оказался транзитным пунктом, временным убежищем для многих русских писателей. «Нас швыряет по жизни, как снежинки на ветру», – писал Бунину один друг:
Мы застряли в Берлине… Почему там? Я не знаю. Это могла быть… Персия, Япония или Патагония… Когда душа мертва и остается заботиться только о теле, радоваться особенно нечему… Единственное, что еще живо во мне, – это наша литература26.
Алексей Толстой, переехавший в Берлин из Парижа в надежде на улучшение своих литературных перспектив, мучился от постоянной тревоги и тоски. «Сам видишь, никакой литературы из эмиграции не выйдет, – говорил он Эренбургу. – Эмиграция убьет любого писателя за два-три года». Крайне подавленный такой жизнью, в 1923 году «товарищ Толстой» (как его язвительно окрестили прежние друзья) продался Кремлю за свои тридцать сребреников.
Алексей Ремизов тоже не сумел приспособиться к жизни в Берлине и в 1923 году переехал в Париж. Он был, пожалуй, самым эксцентричным из всех русских писателей-эмигрантов. Низенький и полный, с «длинным любопытным носом и живыми блестящими глазами» за толстыми стеклами очков, он добился успеха в России своими сказками в архаичном русском народном стиле. Эренбург называл его «самым русским из всех русских писателей»; в Берлине ему было неуютно. Ремизов говорил, что Берлин никогда не был частью русской семьи городов, но не был и совсем иностранным – он называл его «мачехой городов русских»27. Жил Ремизов с женой Серафимой – очень полной, с носом-пуговкой, похожей внешне на типичную русскую крестьянку. Переехав в Париж, они поселились в маленькой квартирке на улице Буало в Шестнадцатом округе и зажили так же, как в Берлине: в холоде, голоде и долгах. Ремизов сидел дома, завернувшись, как старуха, в женскую шаль, и, сгорбившись, часами что-то рисовал за письменным столом. Как скрюченная маленькая обезьянка, он по ночам покрывал страницу за страницей своим красивым округлым почерком, сочиняя причудливые сказки, которые никто
Ознакомительная версия. Доступно 15 страниц из 83