парадигмы. Подобно и тому, как супружеская пара Сонтаг и Рифф в своей метакритике фрейдистской парадигмы постоянно пытается подчеркнуть ее стремление к самозамыкающейся имманентности и ее молчаливому, регрессивному согласию с уже установленными нормами. Не говоря уже о разработанной Фуко современной генеалогии слишком здорового «великого заточения», то есть духа разума, который вырабатывает иммунитет против любого более глубокого беспокойства и который посредством исключения через включение создает совершенно перевернутый мир последнего человека – истинно нормальный, разумный, обеспечивающий свободу и даже толерантный. Все четверо являют собой философские метабунты против гнетущего, всё более самоутверждающегося мысленного климата своего настоящего. Все четверо ищут новый выход из методичного несовершеннолетия, которое культивировалось слишком долго.
Дух утопии?
При этом недостатка в реальных системных альтернативах, по-видимому, не было. Особенно в Германии. В конце концов, после войны на немецкой земле возникла вторая, номинально демократическая республика, предлагавшая критически настроенным интеллектуалам подлинный побег из так называемого свободного мира. Как, например, в случае философа и писателя Эрнста Блоха, давнего соратника Беньямина, а значит, и Адорно, по довоенному Франкфурту. Автор таких влиятельных трудов, как «Дух утопии» и «Принцип надежды», в 1948 году он получил профессорскую должность в Лейпциге.
Верный своим принципам, он, как критически мыслящий человек, проповедовал необходимость дальнейшего развития марксизма за пределами Маркса и отстаивал социализм, в котором гуманистически мыслящая личность представляла собой истинную цель общественного развития. В 1955 году за это он был удостоен Национальной премии ГДР, но всего два года спустя начальство ГДР вынудило его уйти в отставку как нарушителя спокойствия.
Дело Блоха вызвало переполох в Германии в 1957 году. Это была новая волна репрессий, которая в результате подавленного в 1956 году венгерского народного восстания – оттепель, так или иначе, – распространилась из Советского Союза по странам Варшавского договора [296].
Для системного критика Адорно это не стало неожиданностью. В конце концов, его вердикт о всё большем духовном и социальном заточении субъекта во всё более эффективно управляемых мирах с таким же воодушевлением и энергией относился к условиям так называемых рабоче-крестьянских государств Восточного блока. В частности, к их диалектике, которая постепенно приходит в упадок под знаменем навязываемого государством «диалектического материализма».
Единственный последовательно пройденный путь этих прямолинейных теорий познания, основанных лишь на отражении реальности, привел к зачистке субъектности миллионов людей в трудовых лагерях и лагерях смерти сталинского Востока. Если теория познания утверждает, что способна лишь отражать текущие условия, то достигнута новая конечная стадия отрицания научного разума. И сама по себе священная, открывающая мир задача диалектики выродилась в циничный инструмент власти, объясняющий любой поворот, каким бы абсурдным он ни был, как историческую необходимость, любой голод, каким бы мучительным он ни был, как решительный скачок вперед, а любого дилетанта, каким бы неопытным он ни был, как протофашистского диссидента. По мнению Адорно, именно за это прежде всего и выступал так называемый Восточный блок:
В конечном счете именно теория познания обязана провозглашать безусловный объективизм: это остается для современных <…> мыслителей Восточного блока <…> Без момента субъективной рефлексии всякое понятие диалектики было бы недействительным; это то, что не отражается в себе, не знает противоречий, и извращение диалектического материализма в сторону русской государственной религии и позитивистской идеологии теоретически основано на дискредитации этого элемента как идеалистического [297].
Без телескопа.
В апреле 1958 года Адорно заканчивал семестровые каникулы в Вене, и он рассказал Хоркхаймеру о поездке, которую совершил по приглашению философа Эрнста Топича [298], преподававшего в Граце, на восточную границу Австрии с тогдашней Чехословакией:
…буквально за железным занавесом. Невозможно представить <…> насколько сфера влияния господина Хрущёва прежде всего действительно Восточна: здесь, в конце концов, есть еще и буржуазная идея, что то, что когда-то имело совершенно иное значение, – это просто Азия [299].
На самом деле огромная территория «Востока» на ментальных картах Адорно и Хоркхаймера была разделена на три части. Если искажения в странах Варшавского договора всё еще можно было уверенно интегрировать в собственные интерпретационные схемы, то регионы так называемого Ближнего Востока, ранее находившиеся под французским и британским колониальным управлением, оказались гораздо сложнее: как, например, следует понимать недавние перевороты и революции в Ираке или Сирии? Какова была их цель, на что они указывали?
Совершенно ошеломленные, они признались, что были потрясены глубинной динамикой в маоистском Китае. Адорно сказал Хоркхаймеру: «Мы ничего не знаем об Азии» [300]. Однако это не помешало Хоркхаймеру в середине 1950-х годов расхаживать по коридорам института с экземпляром журнала Time, громко указывая на – согласно обложке – по меньшей мере 20 миллионов смертей от голода, к которым привела земельная реформа Мао [301], всякий раз, когда более молодые коллеги осмеливались указывать на некий утопический потенциал существующих там условий.
Поэтому Адорно, как культурный турист, слишком хорошо мог себя отождествить с двумя персонажами, на которых он имел возможность полюбоваться в эти весенние дни в Вене по случаю представления «Эндшпиля» Сэмюэла Беккета. «Это поистине значительное произведение, которое вы непременно должны прочитать, – писал он Хоркхаймеру 17 апреля 1958 года, – хотя бы потому, что некоторые его намерения тесно связаны с нашими» [302].
Действительно, то, как сценические персонажи Беккета, Клов и Хамм, смотрели на реальность в целом, по-видимому отличалось от взглядов Адорно и Хоркхаймера лишь стилистически:
Клов. (Влезает на стремянку, наставляет телескоп наружу.) Поглядим. (Водит телескопом.) Поглядим. (Поворачивает телескоп. Смотрит.) Ноль… (Смотрит.) Ноль… (смотрит) и ноль. (Опускает телескоп, поворачивается к Хамму.) Ну, успокоился?
Хамм. Ничто не шелохнется. Всё…
Клов. Ноль…
Хамм (грубо). Молчи, тебя не спрашивают! (Обычным голосом.) Всё… всё… Всё – что? (Грубо.) Что – всё?
Клов. Что – всё? Да? Тебе – одним словом? Минуточку. (Наставляет телескоп наружу, смотрит, опускает телескоп, поворачивается к Хамму.) Всё пропало [303].
Чего не делать?
В 1958 году Хоркхаймер и Адорно ясно представляли опасность грядущего общества, члены которого коллективно оставались бы глухими к действительно решающим жизненным различиям. В последнем на планете оплоте политико-философского сопротивления вновь возобладало или, скорее, всё еще преобладало отчетливое апокалиптическое настроение. По крайней мере, теоретически. По крайней мере, в том, что касается двойного руководства Института социальных исследований.
Это не относилось к среде молодых исследователей, работавших там. Не в последнюю очередь это могло быть связано со слишком явным противоречием между теорией и жизненной практикой, которое Адорно и Хоркхаймер изо дня в день воплощали и, более того, воспевали. Мало того, что дирекция робко приглашала ведущих бизнесменов и политиков в святая святых на Зенкенбергштрассе ради получения проектов, лишь номинально отличавшихся от традиционных маркетинговых исследований. Она к тому