местах вынуждены действовать вслепую. Но я не единственная, кто взял на себя роль. Есть и выбравшие молчать, что бы ни происходило, смыкать ряды, что бы ни происходило, льстить, что бы ни происходило, и конфликтовать с каждым, кто так не делает. Я становлюсь мишенью для этих снайперов. Неважно, что моя критика не выходит за пределы чата и никогда не попадает к жадным до дрязг журналистам, неважно, что я с позиций какой-никакой логики пытаюсь вернуть нас на тропу, которая и привела в парламент: меня обвиняют в предательстве – с помощью смайликов, топорной иронии и категоричных «+1».
Однажды вечером, лежа на кровати в отеле, наблюдаю, как в чате фракции спор об инакомыслии особенно накаляется. Я последовательно защищаю линию меньшинства, которую поддерживает тот регион, откуда я родом, и которая направлена против централизма, развеявшего наши столь лелеемые мечты о многонациональности. Две депутатки немедленно начинают метать в меня дротики, пока остальные участники отмалчиваются. Агрессия в цифровом мире процветает.
В номере почти совсем темно, свет будто исходит от дотлевающих углей. Снег укрыл мадридские улицы, словно шерстью, и сероватые здания под луной похожи на айсберги. Читая выпущенную в меня автоматную очередь, я прихожу в отчаяние, фантазирую, как подпишу прошение об отставке, и пальцы машинально набирают: «Ради психического здоровья прошу вас прекратить».
Перечитываю то, что отправила, и ледяной клык вонзается мне в руку, когти, судорожно вцепившиеся в телефон, разжимаются, и он падает на пол. И я плачу, плачу, как Давид и Сара, безудержно, и плач этот, как плач младенцев, необъясним для меня самой. Метель усиливается и ожесточенно бьет в окно. Какое-то время я лежу, заглушая вой ветра рыданиями. Но сон берет свое, веки смыкаются, и свет, будто от тлеющих углей, гаснет совсем.
Просыпаюсь от будильника и, протягивая руку, чтобы отключить его, вспоминаю свои вчерашние слова; пробую произнести их пересохшим ртом: на вкус как раскаяние. Не из-за того, что коллеги обнаруживают, – мою слабость, граничащую с безумием, – а из-за выбора формулировки. В словосочетании «психическое здоровье» есть что-то, не имеющее ко мне никакого отношения. Цвет моего страдания – не тот белый, что проистекает из стерильных медицинских пределов. Ничто в этих двух словах не передает моего вчерашнего умопомрачения от несправедливости. Раньше любое поведение сумасшедшего называлось делирием – вне зависимости от причин или особенностей. Это слово, происходящее от латинского «отходить от борозды», указывало на одно из многочисленных испытаний, которым могли подвергнуть подозреваемого в безумии: человеку давали палку и велели провести прямую черту по земле; если не получалось, он пополнял ряды страдающих делирием. Несомненно, вчера я не смогла бы изобразить прямую линию на заснеженном мадридском тротуаре, да и никакой душевный скальпель не смог бы.
Сегодня психические страдания глобально сведены к категории «психического здоровья», а «малые» психические расстройства делят на тревогу и депрессию. Название тревоги в большинстве западных языков происходит от индоевропейского корня angh-, «узкий». Депрессия же связана с падением, как в выражении «атмосферная депрессия»: так говорят о зоне низкого давления, в которой образуются вихри и ураганы. Оба слова имеют однозначно отрицательную коннотацию, что справедливо, поскольку психические страдания нас топят и загоняют в узкие пространства. Но, пусть я и рискую сейчас романтизировать боль, в ней есть и нечто освобождающее, некая страсть, которая через страх смерти напоминает мне о моей борьбе за жизнь.
Эта новая языковая система вокруг безумия и вообще новое его восприятие были разработаны в ХХ веке. Пока я под палящим солнцем своего города прыгала через скакалку, группа американских врачей писала современную библию сумасшествия, «Диагностическое и статистическое руководство по психическим расстройствам», также известное как DSM, по английской аббревиатуре. Стремительное распространение медикаментозной терапии в психиатрии требовало унифицировать критерии диагноза, поскольку ее невозможно было применять без однородных групп пациентов для испытаний. Так были разработаны длинные перечни симптомов, которые психиатр мог зачеркивать, словно в списке покупок, по мере того как выслушивал несчастного пациента.
То, что может показаться чисто техническим усовершенствованием терминов, на самом деле имеет последствия, касающиеся всех нас, сосуществующих с безумием, включая тех, кто считает себя абсолютно неуязвимым. Уже никто не говорит о меланхолии, связанной, по утверждению Платона, с «божественной яростью» поэта. Никто не усматривает творческой силы в безумии, животворящей энергии в скорби, бунта в тревожности. Новые термины размывают, подавляют амбивалентный характер, который приписывался меланхолии на протяжении истории, и подчиняются царящей идеологии поклонения свободному рынку. Мы, страдающие от депрессии, не вписываемся в неолиберальные стандарты стопроцентной эффективности и позитивности. Образуется порочный круг: контекст нашей жизни приводит к депрессии и немедленно исключает из общества тех, у кого она случилась. И тут-то падальщики из ультраправых могут поживиться. Именно с уязвимости и отчуждения, на которые обрекает нас система, торговцы страхом собирают лучший урожай.
Я принимаю душ, одеваюсь к заседанию, беру телефон и открываю чат фракции. Как жалки мои слова. Как беззащитно и бесплодно они выглядят, особенно когда я говорю о психическом здоровье. Меня подмывает написать, чтобы не обращали на мое сообщение внимания, забыли. Что я просто хотела призвать к примирению ради общего дела. Но я осознаю свою неспособность и сейчас провести прямую линию, которая придаст мне сил, чтобы в очередной раз вдохнуть удушливые пары чата: я закрываю его и решаю на некоторое время замолчать.
* * *
История моей семьи по отцовской линии отмечена безумием. Бабушка сбежала с моим отцом и остальными детьми из кастильской деревни, где была обречена на нищету. По мере того как их материальные условия улучшались в распахнувшей им объятия Барселоне, каждый погружался в депрессию, которая у большинства продлилась до конца жизни – я была этому восприимчивым свидетелем. Неважно, что тут виной – биология или подражание. Так или иначе, след этого расстройства дотягивается и до меня, а я ни за что не хотела бы передать его своим детям. Я часто говорю об этом с Жауме, спрашиваю, почему на мою семью свалилась такая напасть, умоляю открыть способ остановить проклятие на мне. Жауме указывает на положительные стороны преследующей нас хвори: «Если бы не вы, – говорит он, – то и искусства не существовало бы».
Марсель Пруст в романе «В поисках утраченного времени» воспроизводит в рассказе о смерти бабушки повествователя воспоминания о смерти собственной матери. Умирающую навещает доктор дю Бульбон. Он убежден, что ее час еще не настал и что болезнь имеет психологический характер. Прописывает прогулку под лаврами Елисейских Полей и уличает в неврастении и ипохондрии. Пациентка сопротивляется, и тогда доктор разражается панегириком нервным больным:
Примиритесь с тем, что вас будут называть нервной. Вы принадлежите к