но нес туда волнение пустых мыслей, занимавших меня в гостиной; воспоминание об оставленном обществе следовало за мной. В одиночестве капризы самолюбия и светская сутолока омрачали для меня свежесть рощ и нарушали мир уединения. Напрасно бежал я вглубь лесов – докучная толпа всюду следовала за мной и заслоняла от меня всю природу. Только после того, как я отказался от общественных страстей и их печальной свиты, мне удалось обрести природу со всеми ее чарами.
Убедившись в невозможности сдерживать первые свои невольные порывы, я прекратил всякие усилия подавлять их. При каждом ударе кровь моя кипит, гнев и негодование овладевают всеми моими чувствами, – и я отдаю дань природе в виде этого первого взрыва, который все мои силы не могли бы остановить или отсрочить. Я стараюсь только предотвратить его последствия, прежде чем он будет иметь какой-нибудь результат. Сверкающие глаза, пылающее лицо, дрожь в теле, удушье и сердцебиение – все это явления телесного свойства, и рассуждение тут не может помочь. Но после того, как естество произвело этот первый взрыв, можно опять овладеть собой, мало-помалу придя в чувство; это-то я и старался делать – долгое время безуспешно, но под конец удачно. И теперь, перестав тратить силы на тщетное сопротивление, я жду, когда можно будет одержать победу, пустив в ход разум, потому что он обращается ко мне, только когда я в состоянии его услышать. Что я говорю! Увы! Мой разум? Я опять совершил бы большую ошибку, если б приписал ему честь этой победы, – потому что он не причастен к ней; все это тоже вызвано непостоянным темпераментом, который мечется под буйным ветром, но успокаивается, как только ветер спадет; мой горячий нрав заставляет меня метаться, моя ленивая натура заставляет меня утихать. Я уступаю всем побуждениям минуты; всякий толчок сообщает мне резкое и быстрое движение; но как только толчка нет, движение прекращается; никакое внешнее влияние не действует на меня долго. Все случайности судьбы, все людские козни мало затрагивают человека такого склада. Чтобы причинить мне продолжительное страдание, надо было бы возобновлять мучение каждый миг. Потому что промежутки, как бы они ни были коротки, позволяют мне вернуться к самому себе. Я тот, каким желают меня видеть люди, до тех пор пока они могут воздействовать на мои чувства, но в первое же мгновение передышки я опять становлюсь таким, каким создала меня природа. Что бы ни говорили, это именно и есть самое устойчивое мое состояние, и благодаря ему я, наперекор судьбе, наслаждаюсь счастьем, для которого чувствую себя рожденным. Я описал это состояние в одной из своих прогулок. Оно до такой степени мне по душе, что я ничего не желаю, кроме того, чтоб оно продолжалось, и ничего не боюсь, кроме того, что оно может быть нарушено. Зло, причиненное мне людьми, нисколько меня не трогает; только боязнь того зла, которое они могут мне причинить, способна меня волновать. Но, уверенный, что у них уж нет нового способа, при помощи которого они могли бы вызвать во мне какое-нибудь постоянное чувство, я смеюсь над всеми их ухищрениями и наслаждаюсь сам собой наперекор им.
Прогулка девятая
Счастье – это неизменное состояние, не созданное для человека в этом мире. Все на земле – в непрерывном течении, которое не позволяет ничему принять постоянную форму. Все изменяется вокруг нас. Мы изменяемся сами, и никто не может быть уверен, что завтра будет любить то же, что любит сегодня. Поэтому все наши мысли о счастье в этой жизни оказываются химерами. Будем же пользоваться душевным довольством, когда оно приходит, остережемся разрушать его по своей вине, но не будем обдумывать способов, как бы приковать его: мысли об этом – сущая глупость. Мне редко случалось видеть счастливых людей – может быть, даже вовсе не случалось; но я часто встречал довольные сердца, и из всего того, что поражало меня, именно они удовлетворяли меня больше всего. Мне кажется, что это – естественное последствие власти переживаний над моим внутренним миром. У счастья нет внешней вывески; чтобы узнать его присутствие, надо было бы уметь читать в сердце счастливого; а довольство видно в глазах, в осанке, в голосе, в поступи, и оно как бы сообщается тому, кто его замечает. Есть ли наслаждение отрадней, чем видеть, как целый народ предается веселью в праздничный день и как все сердца раскрываются в приветливых лучах радости, мимолетно, но ярко пронизывающих жизненные тучи?
Три дня тому назад явился ко мне г-н П. и со странной предупредительностью принес показать мне похвалу г-же Жофрен, написанную г-ном д’Аламбером. Предложив мне прочесть ее, он перед этим долго и раскатисто хохотал над нелепым злоупотреблением неологизмами в этом произведении и игривыми шутками, которыми оно, по его словам, полно. Он приступил к чтению, продолжая смеяться. Я слушал серьезно; видя, что я не следую его примеру, он успокоился и перестал наконец смеяться. В самом длинном и надуманном разделе этого произведения речь шла о том, с каким удовольствием г-жа Жофрен смотрит на детей и заставляет их болтать. Автор основательно видел в этой склонности доказательство природной доброты. Но он на этом не останавливался и решительно обвинял в злобе и жестокости всех, кто не разделяет этого интереса к детям, причем договорился до утверждения, что если б опросить приговоренных к виселице или колесованию, то все они признались бы, что не любят детей. Такие соображения в данной связи производили странное впечатление. Если даже допустить, что все это правда, подходящий ли был повод все это высказывать и нужно ли было осквернять похвалу достойной женщине образами казни и злодеев? Мне нетрудно было понять цель этого злостного притворства, и, когда г-н П. кончил чтение, я, отметив то, что мне показалось хорошим в похвале, прибавил, что у автора, когда он писал ее, в сердце было больше ненависти, чем любви.
На другой день стояла хорошая погода, хоть и было холодно; я решил пройтись до Военного училища, рассчитывая найти там в садах мох в цвету. В пути я размышлял о вчерашнем посещении и о сочинении г-на д’Аламбера, в котором – это было мне ясно – эпизодическая пристройка сделана отнюдь не без цели: одной предупредительности, с какой эта брошюра была мне доставлена, – мне, от которого все скрывают, – было достаточно, чтобы я понял, в кого тут метят. Я отдавал своих детей в Воспитательный дом. Этого было довольно, чтобы превратить меня в отца-изверга; а взлелеяв и распространив эту