она, жалкая, пришибленная, давилась рыданиями. 
– На дворне уж смеются… – говорила она. – На глаза… никому… показаться нельзя… Барин, голубчик, спасите меня!.. А не то в… Сороть…
 А он не знал, как быть. Мелькнула было горячая мысль: жениться. И сразу потухла: тогда прощай воля, прощайте все сказки жизни, прощай все… Невозможно! Но невозможно и быть подлецом… И она так жалка и прелестна… Он обнял ее и привлек к себе.
 – Ты здорово озадачила меня, Оленька… – сказал он. – Но не отчаивайся так… Надо обдумать дело толком… И нельзя так сразу нос вешать… – утешал он ее без большой, однако, убедительности для самого себя и, целуя ее в белую шею с золотистым нежным пушком, тихонько продолжал: – Ты приходи сегодня ночью ко мне… да?.. и мы потолкуем тихонько… Хорошо? А теперь утри свои милые глазки и будь у меня молодцом… Все уладим, не тревожься…
 Оля долго, долго смотрела в его смуглое, взволнованное лицо своими прелестными, чистыми глазами, а потом вдруг, зарыдав, крепко обняла его и прижалась к нему беззащитно.
 – Не… покидай… ме…ня… родимый… Я… без вас…
 В коридоре послышались неторопливые шаги Арины Родионовны. Оля схватила руку Пушкина, поцеловала ее и быстро скрылась. Он тоже спрятался к себе в комнату: теперь ему няни было бы стыдно… И, повесив голову, он ходил по комнатам до самых сумерек. Потом пошел к себе, потребовал свечу и попробовал было писать. Но работа не пошла: душа ныла. Отбросив с досадой перо, он снова зашагал по темным комнатам и слушал, как снаружи воет и бьется буйный ветер и как хлещет в стекла дождь… Жестокая тоска схватила его…
 – Что ты тут все из угла в угол топчешься? – появившись в дверях гостиной со свечой, проговорила Арина Родионовна. – То смехи да хаханьки, а то вдруг и захандрил… Али что?
 Он вздохнул.
 – Не работается что-то, мама… А может, и этот чертов ветер. Ишь, как завывает, чтобы черти его взяли!
 – А ты к ночи не черкайся, – строго остановила няня. – Разве к ночи кто путный поминает его?
 – А, мне все опостылело! – махнул он рукой. – Вот что, няня, вели-ка подать мне сюда чаю… И ты чашечку со мной выпьешь… С малиновым… А?
 – Это вот так, – одобрила старуха. – Сичас велю подать. Самовар давно уж наставили, небось, кипить…
 От свечи стало уютнее. А потом и чай на круглом столе задымился… Он сел в кресло, а Арина Родионовна с чулком устроилась на большом диване в своем уголке.
 – Расскажи-ка ты мне сказку какую-нибудь хорошую, мама, как, бывало, в старину рассказывала, – сказал он, прихлебывая из стакана. – Может, скука-то и пройдет…
 – Какую же тебе? Давно уж все переслушал, небось…
 – Все равно какую…
 Няня над чулком задумалась. Снаружи бился и взвизгивал, и выл ветер… Дремотно дымился чай в стакане…
 – Ну, слушай, коли так, – проговорила старуха. Своим особенным голосом начала: – В некоторыим царстве, но не в нашем государстве, жил старик со своею старухой у самого синяго моря… Они жили в ветхой землянке ровно тридцать лет и три года. Старик ловил неводом рыбу, старуха пряла свою пряжу. Раз он в море закинул невод – пришел невод с одною тиной; он в другой раз закинул невод – пришел невод с травою морскою; в третий раз закинул он невод – пришел невод с рыбкой, с не простою рыбкой, золотою…
 Сквозь сизый дым трубки Пушкин смотрел на свою няню. Когда она рассказывала ему сказки, у нее и лицо делалось совсем другое, тихое, серьезное, особенное… Слушал старую сказку: как попросилась рыбка у старика за хороший выкуп в море, как добряк отпустил ее без всякого выкупа, как забранилась на него старуха: хоть бы корыто у рыбки новое выпросил!.. И выпросил старик у рыбки корыто – тогда старухе избу захотелось новую, выпросил он избу – подавай ей царские хоромы, выпросил хоромы – царицей старуха быть хочет, произвела ее рыбка в царицы – захотела старая дура владычицей быть морскою и чтобы сама рыбка у нее на посылках бы служила… Тут уж рыбка ничего не сказала, ушла себе в синее море, а когда вернулся старик к своей старухе, перед ним была их старая землянка, а у входа его старуха стирала свое тряпье в старом, разбитом корыте…
 Снаружи билась вьюга. В комнате было тихо, хорошо… – Ну а ты, мама, как бы себя в таком деле повела? – спросил с ленивой улыбкой Пушкин.
 – И-и, батюшка мой! – тихонько воскликнула Родионовна. – Да неужто ты думаешь, что твоя старая нянька умнее других?.. Такая же дуреха, как и все… Ты-то вот гляди, как рыбку пымаешь, маху не дай…
 И оба засмеялись тихонько…
 Пушкину в тихом Михайловском было по-прежнему кюхельбекерно и тошно. Он много писал, читал, посылал приятелям письма, но томился чрезвычайно. Праздник лицейской годовщины, 19 октября, он отпраздновал в полном одиночестве, отметив его, как всегда, прелестными стихами:
  Роняет лес багряный свой убор,
 Сребрит мороз увянувшее поле,
 Проглянет день как будто поневоле
 И скроется за край окружных гор…
 Пылай, камин, в моей пустынной келье.
 А ты, вино, осенней стужи друг,
 Пролей мне в грудь отрадное похмелье,
 Минутное забвенье горьких мук!..
  И, строфа за