не сказал мне ни слова.
Меня втолкнули в раздрызганный, обшарканный короб автомобиля, и кто-то, безразличный ко мне, уселся рядом. Держа в одной руке наган, мой конвоир другою полез (вытянув для удобства ногу) в карман своих шаровар, достал пачку папирос, закурил, смачно сплюнул. Было видно: таскать арестантов вот этак, с наганом в руке, занятие для моего конвоира привычное в той же степени, в какой погонщикам скота привычно гнать очередную жертву на бойню, могильщику — заколачивать гробовую крышку.
Человек, обернувшийся вещью, человек, воспринимаемый как некое свойство наскучивших, но обязательных житейских занятий, — вот что было самым страшным мне в положении арестанта. Не тем жутка, непереносима была тюрьма, что в ней я лишен был свободы, голодал, подвергался издевательствам, а тем, что, переступив тюремный порог, я становился бездушною вещью. И ничем нельзя было помочь этому, и ничто не могло изменить такое ко мне отношение, гибельное не только для меня, но и для всех, кто приставлен был ко мне. Даже продажная любовь, даже солдатская обреченность (пушечное мясо!) в старом продажном обществе были менее разрушительны для сознания человека, чем эта работа тюремщиков.
Докурив свою папиросу как раз в ту минуту, когда автомобиль остановился, мой конвоир выпрыгнул за дверцу.
— Вылазь!
Все же во мне предполагали способность слышать и подчиняться, то есть проделывать самостоятельно все, что хотели другие… Но и этого последнего во мне, делающего меня похожим на одушевленное существо, я буду лишен, когда пробьет мой заключительный тюремный час и руки палача без окрика, без единого звука подхватят меня: так погиб Тит Шеповал.
С мыслью о нем, не такой уж неожиданной в моем положении, я прошагал во двор, просторный и шумный, полный вооруженных людей. Затем через коридор, проплеванный, прокуренный, меня провели в помещение, похожее на переднюю, где не было никаких признаков мебели, но пол был старательно устлан солдатским сукном.
Услышав бряцанье винтовок, я оглянулся: двое солдат следовали за мною из коридора, и человек, сопровождающий меня, махнул им наганом. Затем, распахнув дверь, он переступил порог большой, похожей на залу, комнаты.
Первое, что здесь, в полусумраке, мне открылось, было мрачное, из темного дуба, гнездо: грузный, толстоногий письменный стол и вокруг — кресла с высокими резными спинками. Из-за стола, как ворон из своего гнезда, поднялся, отряхиваясь крыльями, смутный во мраке человек.
Сопровождавший меня перехватил наган в левую руку, откозырнул, что-то негромко произнес и отступил в сторону, давая мне дорогу к столу.
— Оставьте его! — проговорил от стола тоном приказа, касавшегося одновременно меня и того — с наганом в руке.
Мой провожатый скрылся вместе с солдатами, и тогда человек, выйдя из-за стола, сбросил с себя то, что казалось у него крыльями: шинель внакидку. Прикрыв плотнее
дверь, человек вернулся на место и жестом руки указал мне на кресло против себя. Эта вежливость была знакома мне по прошлому: так начинали жандармы при допросах. Я остался на ногах, но человек окриком подтвердил свое желание:
— Садитесь!
Двинув тяжелым креслом, я опустился в него.
— Ефим… Панфилов?
Мой паспорт при аресте был отобран у меня, мне незачем было отказываться от этого чуждого мне имени.
— Да.
Человек щелкнул у массивной бронзы на столе выключателем. Яркий свет ударил из-под черного козырька лампы в лицо мне. Отстранившись от света, я взглянул на того, кто был за столом. В чужих, окутанных полумраком глазах блистало любопытство. Не неприязнь, не подозрительность, а только любопытство! Усаживаясь, человек вскинул обе руки, уложил их под свет, поверх бумаг. Бледные, желтоватые руки, с темным перстнем на указательном пальце! Такими руками не переносят тяжестей, не направляют острие зубила у станка, не возятся в земле, вооружившись лопатою. Едва ли эти руки в состоянии держать, как надо, даже солдатское оружие. Я перенес свой взгляд от рук, похожих на плети оранжерейного растения, туда, где в осветленном сумраке маячило лицо человека: одутловатые бритые щеки, щегольские усы, старательно уложенные над вялым недоразвитым ртом, кокетливо раздвоенный подбородок, ямочка на подбородке и глаза, воспаленные, как при бессоннице, в редких ресницах.
— Итак, вы арестованы в связи с попытками подорвать тыловые силы добрармии, поднять восстание и прочее… Большевик, член подпольной организации?
В голосе звучала раздражительность, но глаза продолжали ощупывать, присасываться ко мне.
Я молчал.
— Отвечайте на вопросы, или я буду вынужден…
Он не закончил, встретив в моих глазах то, что должно было без слов убедить его в бессмысленности угроз.
— Впрочем, не будем ссориться… как вас? — переменил он, заметно сдерживаясь, тон. — Время дорого… господин Панфилов. Мы знаем все. Понимаете — все! Ввиду этого ваши ответы на мои вопросы…
Это было глупо, нудно. Жандармский ротмистр, допрашивавший меня перед тем, как отправить в ссылку, был куда как изобретательней. А с этим не было необходимости даже молчать. Конечно, он мог ускорить расправу, но ведь этого мне, все равно, не избежать. Я не собирался дразнить его… к чему бы? Тем не менее, помимо воли, во мне закипала брезгливая ненависть к этому господину во френче.
Вести борьбу с врагом, преодолевая многообразные средства облавы, — это одно, и совсем, совсем другое — столкнуться с врагом лицом к лицу в качестве обреченного. Именно в этом случае, помимо воли, загораешься потребностью смять самоуверенность противника, дать понять ему свое презрение. Все же я понудил себя к спокойствию. Человек во френче мог сообщить мне кое-что о судьбе товарищей.
— Если вы знаете все, то… к чему вопросы? — произнес я тоном равнодушия.
Он захватил из лежащей перед ним стопки одну из бумаг, скомкал, отшвырнул.
— Да, но вы должны помочь нам… вернее, себе… своим соучастникам… Избавить иных из них от слишком суровой кары… Взять хотя бы женщину, в квартире которой вас задержали… Говорю об этой… — Он заглянул на одну из бумаг в стопке: — Швея Нечаева… кто такая?
Я откликнулся:
— У вас не совсем точные сведения… На меня напали во дворе дома, куда я…
— Куда вы, — подхватил он, не скрывая косой, в усы, усмешки, — куда вы ухитрились спуститься со второго этажа по водосточной трубе и выронили при этом свое оружие! Как видите, — продолжал он, посматривая куда-то в сторону, — мы знаем о вас даже такие подробности… Но речь сейчас о Нечаевой… Отрицать ваше пребывание в ту ночь у этой особы просто бессмысленно… Итак…
— Итак, мне нечего сообщить вам о швее Нечаевой, — в тон ему заметил я.
— Нечего?.. Вы могли бы, по крайней мере, признаться, что провели со швеей приятную ночь… — Он скривил загадочно ус. — Серьезные чувства к