Да, этой толпой легко управлять. Но еще легче потерять народ. Потерять страну…»
Самым большим достижением новой России Басилашвили называет явившееся изобилие книг, дающих возможность сравнивать, делать собственные выводы.
А вот отрывок из мемуаров Татьяны Васильевны:
«И я понимаю, почему “сегодня” не порождает поэтов, почему нет настоящих пьес, почему оскудела проза. Не пишут. Слишком больно. Душе больно. Она полна только болью – наша душа. За землю, на которой мы живем, за людей, которые живут в муке, за стариков, которых гонят толпами в огромную общую могилу, за детей, которых продают, калечат, убивают, бросают в мусорные баки. Статистика, опубликованная в печати, должна бы привести в чувство наших правителей. Но азарт, с которым рвут на части нашу кроткую и безответную Родину, не имеет аналогов в истории человечества. Безумие разрушения. Сыновья раздирают тело своей матери. Оставлены далеко позади татарские набеги, вражьи нашествия, гражданские войны. Статистика потерь “тогда” и “сейчас” несопоставима. Нарушены все нравственные принципы, законы совести, законы естества. Все противоестественно, как на картинах Босха. Потеря лиц. Чудовища в пророческом “сне Татьяны” у Пушкина явили свои, скрывавшиеся доныне, уродства и хохочут, глядя на лик Богородицы. “Ярый смех – раздался!” Он звучит чудовищностью звуков из миллионов телевизионных ящиков, магнитол, магнитофонов, музыкальных центров. Сатана завел свою шарманку и – пляшет, и беснуется «будущее» России, кружась в этой дьявольской пляске, забыв обо всем, чем прекрасна жизнь.
Они не живут, они торгуют – покупают и продают себя, своих любимых, свою мать, своего отца, своих настоящих и будущих детей, своих учителей, своих поэтов, свое ОТЕ-ЧЕ-СТВО! Чтобы запечатлеть это – нужен гений Пушкина и Данте. Нужен глас Божий, с призывом: “Восстань, пророк, и виждь, и внемли!”
Сегодня нужен восставший поэт, а не конформист-поэт. Последних сегодня достаточно. Они вылизывают на презентациях тарелки тех, кто им платит за верную службу. А полученный за предательство своего народа гонорар аккуратно укладывают в надежные банки, которые не лопаются! А такие – за границей. “Скупые рыцари”, мнящие себя поэтами, тащат “деньги вдовы” за рубеж. А если поэты – тащат, то что уж тут требовать от “не поэтов”!
Мы остались без поэтов, без молитв. Мы безгласны. Мы онемели. Мы разучились разговаривать о высоком, писать письма, читать подлинную литературу. У нас атрофировалось то, что названо душой».
Как будто бы об одном сокрушаются авторы приведенных цитат, как будто бы не столь разны позиции их, и боль, и стремления… Но призывающий «не воровать» Олег Валериянович несколькими страницами спустя воспевает Гайдара и Чубайса и, обильно цитируя Достоевского, заявляет о безусловной приверженности демократическим ценностям. А отважно пошедшая «на вы» Татьяна Васильевна стала одним из флагманов разнородного и грузного патриотического движения России, встав на позиции «православно-самодержавно-народные». Парадокс двух судеб, которые, очевидно, не могли переплестись в одну.
Глава восьмая
«Легкий» и «серьезный» жанры
Современный театр обязан соединить, сплавить воедино школу с праздником, мудрость с развлечением, урок со зрелищем. <…> Искусство больших и горячих мыслей, искусство увлекательное и умное, красивое и веселое объединяет в одном порыве самого тонкого знатока и самого наивного зрителя. Перед большим искусством все равны. <…> Я думаю о зрителях, и эти думы незаметно становятся думами об искусстве. Я думаю об искусстве и вновь возвращаюсь к зрителям. Очевидно, нельзя одно оторвать от другого. Народ и искусство не могут жить друг без друга.
Г. А. Товстоногов
«Вы не представляете, что они могут сделать», – отвечал Товстоногов, объясняя свою неготовность идти на конфликт с властью, более жестко отстаивая те или иные постановки, решения, принципы. Известный актер и поэт Михаил Ножкин в более поздние времена пел о своем поколении – поколении 1937 года:
Я не трус, я не трус,
От опасностей я не бегу,
Но боюсь, но все время чего-то боюсь,
А чего – и понять не могу…
Страх вошел в души, в подкорку мозгов, стал частью менталитета советского человека. Отсюда описанный в прошлой главе переполох из-за цитаты Толстого, которую вдруг да воспримут как посмертный пинок Брежневу…
Георгий Александрович слишком хорошо знал это мучительное и унизительное чувство. Он прожил с ним всю жизнь. С ним долгие годы жила его мать после ареста отца.
Сын режиссера Сандро вспоминал:
«Первый раз легкая гроза для детского сознания прогремела, когда я спросил у мамы, то есть у бабушки, которая меня укладывала спать, почему она не раздевается на ночь? Она сказала, что разденется, когда нужно будет. Я не знал, что она никогда не раздевалась с тридцать седьмого года. Боялась ночного прихода, и как грузинская женщина не могла допустить, чтобы чужие застали ее ночью раздетой. Я понял все это задним числом, вспоминая эти эпизоды позже. Не понимал ее неприязни, если не сказать больше, к соседям. Мы жили в огромной квартире, а у нас было всего две комнаты, хотя квартира принадлежала деду, он заведовал кафедрой в Тбилисском институте транспорта. Соседи служили в НКВД и были подселены к нам. Отец разговаривал со мной на эти темы осторожно, не потому что боялся, а потому что постепенно развивал во мне мысль о том, что одно говорят официально и совсем другое – истинная жизнь. Я медленно осваивал, какую жизнь он прожил, будучи сыном врага народа. С шестнадцати-семнадцати лет это стало постоянной темой наших долгих ночных разговоров. Накуриваясь до одури, он рассказывал о том, что ему пришлось пережить, как это соединялось с профессией, как почти каждый спектакль был на грани закрытия».
Страх… Это липкое, сковывающее душу, подобно спруту, чувство год за годом диктовало «хозяину» БДТ компромиссы, а иногда и поступки, за которые приходилось стыдиться.
Анатолий Гребнев вспоминает:
«В тот приезд я застал Георгия Александровича в состоянии душевного смятения. Таким я его еще не видел. Накануне в “Правде” появилось очередное “коллективное письмо” с бранью в адрес академика Сахарова, и там, среди громких имен “представителей интеллигенции”, стояло и его имя, его подпись. Разумеется, это не могло быть сделано без его согласия, хотя бы устного. Он не сказал “нет”.
В те дни он не выходил из дома, не подходил к телефону, болел. Разговор наш не клеился, оба избегали деликатной темы. Наконец он заговорил “об этом” сам.
Конечно, он утешал себя тем – пытался утешить, – что волен в своих поступках лишь до тех пор, пока дело не касается судьбы театра, а здесь на карту было поставлено все, –