принялась пришивать белые манжеты и воротничок к платью. Ротмистр улыбнулся подобной предусмотрительности. Обыск делали торопливо. Мария казалась совершенно безучастной. Переговаривалась с сестрой, пытаясь ее успокоить. Но когда жандарм с бородавкой на носу сунул руку в люльку, где лежал трехмесячный сынишка Анны, Мария возмутилась: 
— Ребенка-то пожалейте... У него корь... Я в этом доме не живу, как вам известно, и что может быть в пеленках? — Мария требовательно посмотрела на ротмистра, и тот остановил жандарма.
 Хотя она была возмущена, но дело не обошлось и без лукавства — в люльку спрятала адреса, полученные в Петербурге для работы на Урале.
 — Одевайтесь, госпожа Розенберг... — процедил ротмистр и стал перебирать то немногое, что считал нужным приобщить к делу. — Ваша подлинная фамилия Розенберг, а не Эссен, как изволите утверждать.
 — Прошу дать мне десять минут. — Мария прикусила нитку и ловко приладила манжету к правому рукаву. Отстранилась и, довольная, принялась снова шить. Плохо дело: и фамилию настоящую раскопали!
 Ротмистр покачал головой: ну и самообладание у девицы!
 Анна взяла ребенка на руки, беспомощного, с болтающейся головкой. Ребенок проснулся и весело потянулся к Марии. Та улыбалась и поцеловала ему ладошку.
 — Мария, к чему эти манжеты... Тебя же в тюрьму забирают, — с надрывом сказала Анна и, поняв суть происходившего, заплакала. — Лучше скажи, что из вещей приготовить...
 — Манжеты чистые — это залог хорошего настроения. Пришивать их мне не придется года два...
 — Какая ты еще глупая! — сквозь слезы улыбнулась Анна и поцеловала сестру.
 — Значит, все известно! — не без удивления заметил жандармский ротмистр. — Интересно получается: в тюрьму пожелали...
 — Я бы и дня в тюрьме не провела, но раньше чем через два года отпустить будет неприлично. — Мария развернула ситцевый платок и стала укладывать вещи.
 Мешали слезы сестры. И подумала о том, как плохо, когда тебя уводят на глазах родных.
 — Согласна, согласна, давай шерстяные чулки и теплую шаль, — сказала сестре.
 Потом ее отправили в Уфу, не объясняя причины ареста. Она попыталась расспросить ротмистра, который вполне прилично вел себя при аресте, но тот ничего не знал.
 Везли ее в общем вагоне. Закрыли проход и никого не пропускали. Какая-то сердобольная старушка упросила жандарма передать арестантке краюху хлеба. Мария не сразу поняла, что речь шла о ней. Значит, «арестантка» — и сердце впервые сжалось...
 Она окинула камеру тяжелым взглядом и, вспоминая слова старушки в поезде, повторила: «Арестантка». Больше всего ее угнетала несвоевременность ареста. Все так хорошо складывалось, дел непочатый край — и вдруг арест! Впрочем, впоследствии каждый арест казался несвоевременным.
 Как далек день вчерашний, когда она была на свободе, когда сил много, когда жизнь казалась прекрасной и широкой, будто безбрежная река! Бывали такие дни на Волге — небо голубое-голубое, вода стеклянная в своей неподвижности и прозрачная до синевы. Зачарованно стояла она на берегу, не веря в реальность окружающего мира. В вышине парили чайки, словно белые треугольники с подкрашенными углами; напоминая о вечности, плыли орлы. Могучие и ширококрылые. А сегодняшний день — душная камера, где из всех углов кричит мерзость запустения, где оскорбительно придирчивы надзиратели, где начальник сверлит взглядом, где стонут кандалы, звук, к которому невозможно привыкнуть нормальному человеку, где собрано вместе столько несчастных.
 Она считала, что подготовила себя к жизни в тюрьме, — ареста ждала постоянно. И все же жизнь тюрьмы показалась нестерпимой. Особенно в первые дни. В городе ее никто не знал, да и свиданий лишили за отказ от показаний. Значит, ни встреч, ни передач, которые открывали дорогу в большой мир. Мучила ее и политическая неизвестность. Рядом в камерах уголовные. В коридорах вечный крик надзирателей и ответная ругань. Слышалось, как шумно тащили уголовных в карцеры. И опять побои, крики, хохот.
 Говорят, на этом же втором этаже сидела и террористка. В одиночке. Она бросала бомбу в губернатора. Покушение оказалось неудачным. Губернатор был легко ранен — бомба взорвалась в руках бедной женщины. По словам надзирателей, террористка была сильно искалечена, но держалась с исключительным мужеством. Ее лечили. Приходил тюремный врач, маленький несчастный человек в больших очках. Врач ожидал гангрены ноги и пытался как-то помочь женщине. Однажды в камерах собрали теплые вещи и отнесли их к террористке. Значит, дело плохо. Мария отдала тощий тюфячок, вызывая недоуменные взгляды доктора. И несколько кусочков сахара. Сахар берегла на трудные дни, да только куда труднее, коли умирает человек.
 В эти дни в коридоре слышались торопливые шаги — врач и фельдшер навещали больную. Шаги Мария научилась различать, словно видела происходящее через стены. И торопливые шаги старшего надзирателя, возмущенного беготней к «убивице», и прихрамывающие шаги начальника тюрьмы, и вороватые шаги дежурных уголовных, разносящих воду и параши.
 Женщину лечили, желая предать военному суду. Знали: ее ждет смертный приговор; лечили, чтобы на носилках доставить в суд, а там уж воля божья. Так говорил старший надзиратель. Воля божья известна — пеньковая веревка.
 Как хотелось Марии заглянуть к террористке, переслать записочку с несколькими словами! Но условия в тюрьме после неудачного побега заключенных так ужесточились, что уголовные отказывались передать записку, испуганно тараща глаза.
 Потом беготня успокоилась и все вошло в колею: ровные шаги дежурного надзирателя и интервалы. Это надзиратель заглядывал в «волчок» камеры.
 Неожиданно ей разрешили прогулки. Вывел ее старший надзиратель, здоровенный верзила, который любил душеспасительные разговоры с заключенными. Голос у него был низкий. При первой возможности он старался каждого уговорить раскаяться в прегрешениях против государя.
 Зато к сектантам, которые сидели в тюрьме, относился с уважением, призывал всех следовать их примеру и замаливать свои грехи. Надзиратель часто разговаривал со старшим среди сектантов, мужиком с седой как лунь головой, совал тому какие-то записочки.
 Старший был худ до такой степени, что трудно было понять, в чем душа держится. Но в тюрьме старший вел себя непокорно.
 Мария жалела этих запуганных людей, смотрела на их нищету и голодные глаза.
 Наконец непокорного старшего заковали после суда в кандалы. Ходил он в них с трудом. Забывал подтягивать поясной ремень, чтобы поднять цепи, подкандальники до крови растирали ноги. Лицо его стало одичавшим, и глаза, словно у голодного волка, злые, ненасытные.
 «Фанатик, фанатик...» — раздраженно думала о нем Мария. — И сам пропадет, и сколько семей за ним потянутся в Сибирь. И ради чего, зачем, чего они добьются для себя, своих детей?»
 Марию вели по коридору, выложенному каменными плитами, отмытыми добела. Плиты неровные,