Настя видит, как Алла Ярославна выглядывает из окна.
– Мож, подымешься? Что на улице оголилась, в дом зайди.
Как будто орать на весь двор приличнее, чем ребенка покормить, думает Настя, но послушно бредет к подъезду.
– А коляска что, там у тебя останется?
– Там! У меня не десять рук, – цедит Настя.
Алла Ярославна стоит подбоченясь на лестничной площадке. Фартук синий, с работы, видимо, притащила. По бокам от круглого серого лица гульки бигудей. Алла Ярославна тянет руки к внучке, но Настя только сильнее прижимает Дашеньку к груди.
– Ты б не шаталась одна с дитятей. Бери хоть подружку с собой.
А как меня подружка защитит, хочет съязвить Настя, но дочка заворочалась, пришлось выдохнуть и расслабить поднявшиеся плечи. Дочка причмокивает и утыкается в ответившую приливом молока грудь.
– И сиську бы перестала на каждый писк ей сувать. – Алла Ярославна встает и помешивает суп. Кухню наполняет запах вареной капусты.
– Пропал тут дядя Миша, электрик наш, последний раз на мостках его видели, сидел синенький, но живой. Потом давеча у Шуры сынок вышел к реке, парень в школу должен был идти, крепкий такой, бычок, как будто в классе третьем. Вышел – и не вернулся.
Щи под надзором Аллы Ярославны булькают, она убавляет огонь, и голос ее тоже становится еле слышным:
– Говорят, это опять маньяк, как десять лет назад. Ты маленькая была, небось не помнишь. А я тогда впервые дверь на замок заперла. Всю жизнь жили дом – нараспашку душа. – Алла Ярославна разводит руки, так что ее огромные груди почти выскакивают из выреза халата. – Тогда-то и я ж вдовой осталась. Мужа моего, царство небесное, почикали, сына сиротом оставили.
– А кто? – Настя чуть не добавляет «почикал».
– А хто его знает. Не нашли. Да только в каком виде Степана моего тогда нашли? Рожки да ножки, кисть одна осталась. Я как увидела ручку евойную, так сразу и села наземь. У него на пальчиках же «Алла» написано было. Сына моего сиротом сделал, убивец этот. Да и я одна осталась, мы с Могилева только приехали, лучшей жизни искали. А оно видишь как, э-э… – Алла Ярославна опускается на табурет и утирает глаза кухонным полотенцем. – Если бы я узнала, я бы его того! – Алла Ярославна ударяет кулаком по столу, Дашенька просыпается, и посуда в серванте звенит от ее плача.
Алла Ярославна виновато смотрит, но Настя отмахивается – все равно ей просыпаться пора было. И передает дочку ей на руки: вы ее потетешкайте, покачайте, знаете ж, как она любит.
* * *
В прихожей Алла Ярославна обняла их с дочкой, прижалась влажной щекой к Настиной щеке и снова расплакалась. И Настя подумала, что и ее сын ведь был когда-то таким маленьким, спал на ее полной груди, держался пухлой ручкой за передник и выл «ма-а-а». А теперь где он?
Алла Ярославна перекрестила их обеих, судорожно выдохнула и снова попробовала:
– Покрести ее, а?
Настя кивнула, машинально, не осознавая, что обещает, и сжала ее руку на прощание. Дашеньке снова пора было спать, и ей не хотелось укладывать ее в душной, пахнущей супом квартире.
И вот Настя лежит в зашторенной полутьме спальни и вслушивается в нежное еле слышное сопение дочки. Она такая крохотная, что целиком помещается между Настиными согнутыми коленями и голой грудью. Настя гладит ее спинку одним пальцем, чтобы не разбудить, – какая мягкая она, какие тонкие косточки, как у птенца.
– Моя Дашенька, мой цыпленочек, – шепчет Настя и склоняется над ней, утыкается в макушку, тихо смеется в темный новорожденный пушок.
Дашенька постанывает во сне, тянет кулачки вперед, и Настя задерживает дыхание. Но стоит дочке почувствовать руками теплый Настин бок, она вновь дышит ровно, и губки ее чуть чмокают, посасывая пригрезившуюся грудь.
* * *
Наутро Настя идет в церковь. Служба еще не закончилась. Дашенька спит в коляске, Настя стопорит колеса, опускает пониже капор, чтобы скрыть спящую дочь, и поднимается на крыльцо. Внутри церкви тепло, как будто туда вновь вернулось лето, и пахнет смолисто и сладко. Насте снова будто пять лет, она вот-вот свалится в обморок в дубленке на вырост, на голове ее платок, а ладошку сжимает сухая и грубая от мела бабушкина рука. Бабушка тоже в платке, желтом, с огненно-красными маками, бабушка низко кланяется, так что седая челка касается натертого воском пола. Настя вторит ей, кланяется низко-низко и вдруг различает на полу железный крестик. И подбирает его – подернутый зеленцой, холодный, маленький, и быстро сует в карман. Только дома, забравшись под кровать, чтобы рассмотреть, Настя думает, а не выходит ли теперь, что она воровка? Но Настя отгоняет эти мысли. И кладет крестик в очередной «секретик». Вырыть ямку под третьей слева березой. В ямку крестик, драгоценный фантик love is с сюжетом про две трубочки в одном стакане, черно-голубое перо сойки и крышечка от пепси да прозрачная пленка из коробки конфет. «А вдруг он до сих пор там?» – Настя глубоко вдыхает и заходит внутрь. Ей налево, в церковную лавку: «Дайте самый простенький крестик. Да, можно без серебрения. Мне для девочки, этот, с завитушкой, пожалуйста». И вот уже новый крестик греет ее ладонь.
* * *
Настя видит себя с дочерью в краешке запотевшего зеркала. Хохлатая дочкина макушка прижата к груди. В облаках пара, в зеленом, неверном свете ванной комнаты Насте чудится, что она снова с животом, круглым, в красных растяжках. Живот кажется таким инородным, таким «не ее», будто это и не живот вовсе, привязанный кем-то полосатый воздушный шар. Настя смаргивает. А теперь вместо живота голое тельце, длинные ручки, розовая спинка, а между двух пухлых ножек виднеется другой живот, рыхлый, мягкий, и на нем, как мазок гуашью, – красный шрам.
Настя опускает дочку в воду, макает по очереди ножки, попку, Дашенька морщится, кривит рот. «Воду не любит», – думает Настя. А еще не любит шум машин с шоссе, не любит, когда в их укладывание врывается шум с соседского балкона и крики черноголовых озерных чаек с реки. Ей бы лежать целый день на руках у Насти, слушать ее ласковый шепоток и иногда – шкворчание супа на плите у бабули.
Настя вздыхает. Пусть завтра батюшка будет бережным с ней. И пусть вода в купели будет теплой, а не ледяной, как Настя себе представляет, когда видит эти расфуфыренные серебряные чаны.
III
Грохот прокатывался по барабанным перепонкам, грохот такой невыносимый, такой библейский, что Васютка всплакивал, зажимал ушки руками и, широко распахнув