такая стройка рядом с Аниной школой, стройка, которая то оживлялась, наполнялась мельтешением оранжевых жилетов, стуком и жужжанием, то замирала. Смотрела в небо острыми штыками металлических свай. И гудела, звала своими бетонными слепыми колодцами. «У-у-у-у», – звучало у Ани в голове. Она всматривалась в черноту колодца и вдруг поняла, что чернота состоит из мышей. И среди них Аня заметила одну. Самую маленькую, самую слабую, она не прыгала, не скребла стенки колодца, только выла и смотрела на Аню большими слезящимися глазами.
Аня проснулась и увидела над собой мышиные глаза. Черные воспаленные глаза с отблесками фонаря.
А еще в темноте рядом кто-то хлюпал и протяжно завывал. Аня ощупью встала на колени, потянулась к завывающему.
– Эй. – Аня дернулась. Голос из другого угла. Завывания прекратились. Теплые пальцы легли на Анино плечо. Она обернулась и различила девочку.
– Не трогай ее, она этого не любит. Ей просто нужно поплакать. И ты тоже, если хочешь, – голос тонкий, надломленный. – Поплачь. А я тебя поглажу. Мне так мама делала.
Поплакать? Зачем? Аня моргала, пытаясь развеять тьму перед глазами, и не могла. Все, что она могла разглядеть, – белесые очертания руки, белую щель под потолком, если это потолок, конечно. Сухое жаркое дыхание совсем рядом. И запах – глины, как у реки, извести и мочи. Особенно – мочи. «Будто собаки нассали», – подумала Аня и удивилась своей грубости.
– Поплачь, – повторила девочка, обнимая ее за плечи. – Ты такая теплая, давай рядышком?
Она куда-то тянула Аню, обвивалась вокруг, бормотала что-то, и Аня вдруг поняла, у нее жар. У нее жар, а они в каком-то то ли подвале, то ли землянке, то ли пещере горного тролля.
– Ты еще не поняла, да? – другой голос, сиплый, с тягучим акцентом. – Дура ты, раз не поняла, а то бы уже плакала, – сглотнула слезы и продолжила громче, надсаднее: – А то бы уже сбросила дуру Ляльку, стены колотила бы, да-а, стены, стены…
И вдруг замолчала. И Ляля замерла тоже.
Дверь скрипнула. Темнота посерела. В проеме двери сначала появились черные плечи, а потом он влез в подвал целиком и подпер затылком потолок.
– Разнылись опять. По углам зажались. Эче-че, – причмокнул Копыто. – Идите, пожалею.
Это точно он, его голос, его запах, Аня успела его почувствовать, пока Копыто тащил ее.
Тащил. Тащил. Тащил! Красные пятна перед глазами, и вот Аня бросается вперед, но падает и тянется руками к ногам в синих шортах, тянется и не достает, сколько бы ни билась, ни ловила жадными руками воздух, ведь ноги ее стреножила воющая от страха Ляля. Аня пытается дотянуться, выцарапать, выбить Копыто из проема, ведущего наружу, на свободу, к лету, к маме, прочь.
* * *
Мама. Силуэт на фоне синего телевизионного экрана. Льняной пучок на затылке. В проколотой мочке – сережка. Хрусталик качается, и блестит, и манит, и Ане хочется подойти к маме, обнять за шею, прижаться щекой к завиткам, выбившимся из прически, тихонько дотронуться до маминой сережки, заграничной, из далеких, наверное теплых, южных стран, где все женщины носят в ушах сияющие хрусталики, драгоценные камни и золотые тяжелые кольца. «Как цыганки», – вспоминает Аня, но тут же отбрасывает эту мысль. Меньше всего ее мама похожа на цыганку, весело-крикливую, с толпой ребятишек под юбкой. Мама – другая. За учительским столом, в рубашке с кружевным воротничком. За чашкой остывшего чая, с книжкой, на дачной кухне, мама – снежная королева.
Мама, сидящая напротив синего экрана, отмахивается от Ани, мол, не сейчас. Не сейчас, Аня, слишком непонятное, тревожное время, время вслушиваться в бубнеж говорящих голов в телевизоре, в жужжание радио, спрятанного под подушкой, время спорить, втиснувшись в чью-нибудь тесную кухню, или веранду, или в очередь к молочной цистерне у пятиэтажек. 1991 год, Аня, все в предвкушении чего-то особенного.
Аня понимает. Взрослые, будто мухи, облепили экраны телевизоров. Телевизоры в поселке редкость, особенно цветные. Поэтому взрослым приходится тесниться, наседать друг на дружку, умасливать более зажиточных соседей пирожками с капустой, ревенным пирогом или хотя бы свежим яичком из-под курицы. Только бы посмотреть утренние, дневные, вечерние новости. Посудачить, стоит ли верить человеку с брылястым лицом, обещающим счастье для всех и каждого.
Каждый раз, утаскивая с блюда с золотой потертой каемкой, Аня чувствует свою важность. Ведь это на ее кухне стоит пузатый «Голден стар», а все подоконники уставлены соседскими подношениями.
Аня понимает, потому что она ведь умненькая директорская дочка. Аня не такая, как другие, простые поселковые дети. Она – городская, ходит в городскую школу, где седьмые классы уже успели пройти причастные и деепричастные обороты и вывести детерминант. От одних этих слов у Ани кружится голова. И пусть девчонки здесь почти все успели поцеловаться, а она – нет, Аня бы сколько угодно фантиков поставила на то, что она умнее. И не целовалась только потому, что лучше разбирается в людях – так мама говорит. И мама ее не похожа на их мам. У мамы все «в тонусе» после аэробики, у мамы губы накрашены бордовой помадой из «Ванды», где все продавщицы в красивой форме и пахнет, как в Париже. По крайней мере, таким Ане представляется Париж.
И наверняка вот в Париже бы оценили Анины стройные ноги (никакие не «палки», как ее дразнили здесь) и модный, по выкройке из «Бурды», сарафан.
* * *
Аня прячет ноги под себя, коленки все в ссадинах, суставы ломит от холода. Земляной пол никак не позволяет согреться. Хоть на минуточку. Аня пытается вспомнить, как это – сидеть на теплых ступенях крыльца, сидеть под пуховым маминым платком вечером на веранде и дремать под стрекот сверчков.
Холодно. Вместо стрекота – девчачий спор, переходящий в визг. Это Ляля визжит, Ляля срывается на крик и снова начинает метаться по подвалу. И вдруг – гудок, отчетливый железнодорожный гудок.
– Мы у путей, а может, даже где-то у станции! – Ляля прыгает, кажется, до потолка, трясет Турану за плечи, носится вокруг, будто свихнувшаяся болонка.
Аня не хочет ее прерывать. Очернять ее радость. Аня поняла в первый же день – они не «где-то у станции». По расписанию поездов и по треньканью светофора поняла. Копыто не утащил их куда-то далеко, куда-то в чащу леса, нет. Их тюрьма в двух минутах ходьбы от Второй платформы. А на соседнем участке стоит дача, которую год за годом снимают Анины родители. А на даче, на пружинящем красном диване сидит мама. И ждет, когда Аня вернется домой.
* * *
Дни идут. По