— спросил я вместо ответа.
Он ждал этого вопроса. Но вскинулся и выкрикнул:
— А вы поймете, если я вам отвечу начистоту?!
Он выронил слишком длинную фразу. Рассеки он ее пополам, поперхнись, наконец, и можно было бы поверить во что-то.
— Искренность всегда понятна. Хотя в нашем деле понять — еще не значит простить, — сказал я.
— Значит, меня расстреляют?
«Тебя бы убить на месте», — хотелось бросить ему в лицо эти справедливые слова. Но я сказал:
— Не всех убийц приговаривают к смертной казни. Когда я спросил, что вас заставило стрелять в человека, я и это имел в виду.
— Для меня выбора нет.
«Позерство или убежденность?» — подумал я и сказал:
— Если вы в этом убеждены, то для начала уже неплохо.
— Почему?
— Тогда искренность будет иметь большую ценность.
— Для кого? — он усмехнулся. Видно, чуть полегчало. — Для меня или для дела?
— Торговаться не в ваших интересах. Правильно поняли. Но в основном — для вас... Не знаю, каким будет приговор, но будет обвинительным. Преступление очевидно и по существу доказано. Что же касается мотивов... Это зависит от вашей искренности. Но так или иначе вас направят на судебно-психиатрическую экспертизу.
— Я не псих.
— Возможно. Но стрелять ни с того ни с сего в незнакомого человека...
— Мне показалось, он следит за мной. Хочет задержать.
— За что же?
— Можно воды?
— Наливайте. — Это и был второй стакан.
— Вы меня презираете, — вдруг сказал он. — Я вижу...
Он не мог этого видеть. Во всяком случае, по моему лицу. Но я не стал отрицать.
— Сейчас, конечно, можно презирать, — сказал он, подчеркивая наше неравенство.
— Раз вы безоружный, — сказал я, сбивая с него спесь.
— Да! Да! Да! — закричал он. Выпитая вода не помогла. — Вы угадали!
— А до этого целых два дня ходили гордым и смелым? Недолго.
— Мне было достаточно. Зато каждому, кто бы посмотрел не так, была бы пуля.
— И стали бы стрелять?
Пусть выговаривается. В мутном ручейке его ответов что-то проглянуло. Похоже, что убийство милиционера — случайность, не главная цель, скорее, со страху.
— Стал бы. Разве презрение не тот же удар по лицу? Это мое право на самооборону.
— От презрения?.. Ничего себе самооборона...
— Да, да. Вас это удивляет. В средние века за один косой взгляд убивали на месте.
— Вы случайно не на машине ли времени подкатили к Сокольническому парку? — не утерпел я. — Но и во времена мушкетеров не убивали из-за угла. Порядочные люди, конечно.
— Да, по вашим правилам можно стрелять только в ответ, когда стреляют в тебя. Я это знаю.
— Это рыцарские правила.
— Пуля в тебя, а ты в небо? Гуманизм. Оттого и погиб ваш милиционер, что не упредил, а упредил бы — меня бы сейчас в морге держали, а не здесь...
Я не перебивал его. Когда расследуешь убийство, самое важное — установить подлинный мотив. Не до брезгливости, в чем бы ни приходилось копаться. Признаться, вначале я подумал, что передо мной маньяк и все сведется к невменяемости. Но ошибся.
— Вы ищете причину. Она в моем унижении. Да, да, в презрении ко мне. Вот и вы меня внутри презираете. Не скрывайте, не поверю.
— И в страхе...
Он не стал отрицать, не смог, хотя из его нутра так и рвался истеричный крик: «Я же стрелял! Ведь стрелял же я!» Слишком наглядно его колотило, чтобы отрицать постыдное чувство страха, которое стало владеть им сразу же, как украл наган, хотя и казался себе эдаким ковбоем или шерифом из вестерна, гордым и смелым (при оружии), и которое прорвалось выстрелом в милиционера, а после скрутило совсем и сейчас не отпускает.
— Я был сыт этим по горло. Вам смешно...
Мне не было смешно. Мне уже казалось, что между нами не зеленый, как футбольное поле, твердый стол, а болото. Сейчас он поведет меня по этому болоту за собой. Так однажды в войну вел нас, разведчиков, проводник, ненадежный человек. Но он один знал дорогу. И так же дорожил жизнью, чтобы завести не туда.
— Что ж тут смешного, — сказал я и, проверяя его искренность, задал второстепенный вопрос: — Где ночевали все это время?
— Не дома... В разных местах.
Нет, не уцепился за вопрос. Он позже расскажет, где ночевал, с кем встречался, на все вопросы ответит. Сейчас его волновало другое...
Он дорвался до благодарного слушателя, единственного, кому была нужна его откровенность, хотя понимал, что в первую очередь ее используют для обвинения и суда. Но ведь что-то должны учесть, хоть малую частичку, хоть крупицу. И тогда они же и защитят от смертного приговора. Может, от этой малой крупицы его истины, пускай извращенной, жалкой, не признаваемой никем, все же покачнется чаша весов. И они, судьи, сами дрогнут и сжалятся... «Эх, зачем только милиционер встал на дороге?.. А если б не встал?.. А если не сжалятся?.. Все равно пусть слушает, пусть знает все...»
И он выговаривался.
— Ну и в кого же вы собирались стрелять, если не в милиционера, в которого все же стреляли?
— Я просто шел. Шел, не уступая дороги, не сворачивая. Я заходил в кафе, рестораны, — он заговорил свободно и не без вызова, — и плохо бы пришлось тому, кто бы посмел задеть, оскорбить...
— И смогли бы?
— Я был готов к этому, — ответил он с оттенком самолюбования.
— Но не пришлось?.. Струсили?
— Не струсил я! Извините за откровенность, но если до конца, я жалею, что не пришлось. Да, да, тогда бы не было милиционера... Это чуть не случилось в «Праге», в ресторане, позавчера. Там гуляли свадьбу... — И, заметно оживляясь, он стал рассказывать о том, что было в ресторане.
...Мы шли по болоту гуськом. Шли тяжело, если вообще словом «шли» можно назвать наше передвижение. То и дело проваливались по пояс в вонючую жижу, с трудом вытаскивая ноги...
— Представляете, невеста — вся в белом, сияла чистотой, прямо светилась вся, как свеча в церкви. Приглашу-ка ее потанцевать. Знал, что откажется, смутится, а я потащу, силой потащу, расстрою веселье, скандал учиню, чтоб жених попер на меня, дружки его закадычные, смелые оттого, что много,